Прометей, том 10 - страница 7
; но, судя по вышесказанному, могу поручиться, что он действовал более на её ум, чем на сердце и на чувства.
Он поселился в Одессе и почти в доме господствующей в ней четы. <…> Козни его, увы, были пагубны для другой жертвы. Влюбчивого Пушкина не трудно было привлечь миловидной Воронцовой[37], которой Раевский представил, как славно иметь у ног своих знаменитого поэта. Известность Пушкина во всей России, хвалы, которые гремели ему во всех журналах, превосходство ума, которое внутренне Раевский должен был признавать в нём над собою, всё это тревожило, мучило его. Он стихов его никогда не читал, не упоминал ему даже об них: поэзия была ему дело вовсе чуждое, равномерно и нежные чувства, в которых видел он одно смешное сумасбродство. Однако же он умел воспалять их в других; и вздохи, сладкие мучения, восторженность Пушкина, коих один он был свидетелем, служили ему беспрестанной забавой. Вкравшись в его дружбу, он заставил его видеть в себе поверенного и усерднейшего помощника, одним словом, самым искусным образом дурачил его»[38].
«Несмотря на скромность Пушкина, нельзя было графу не заметить его чувств. Он не унизился до ревности, но ему казалось обидно, что ссыльный канцелярский чиновник дерзает подымать глаза на ту, которая носит его имя. И боже мой! Поэтическая страсть всегда бывает так не опасна для предметов, её возбуждающих; она скорее дело воображения и производит неловкость, робость, которые уничтожают возможность успеха.
Как все люди с практическим умом, граф весьма невысоко ценил поэзию; гениальность самого Байрона ему казалась ничтожной, а русский стихотворец в глазах его стоял едва ли выше лапландского. А этот водворился в гостиной жены его и всегда встречал его сухими поклонами, на которые, впрочем, он никогда не отвечал. Негодование возрастало, да и Пушкин, видя явное к себе презрение начальника, жестоко тем обижался и, подстрекаемый Раевским, в уединённой с ним беседе часто позволял себе эпиграммы. Не знаю как, но, кажется, через Франка все они доводимы были до графа»[39].
«Ещё зимой, чутьём слышал я опасность для Пушкина, — вспоминает Вигель, — не позволял себе давать ему советов, но раз шутя сказал ему, что по африканскому происхождению его всё мне хочется сравнить его с Отелло, а Раевского — с неверным другом Яго. Он только что засмеялся»[40].
Как развивались отношения Пушкина с Воронцовой — неизвестно. Не раз случалось, что встречи прекращались. Так, вероятно, 12 марта[41] выехал Пушкин в Кишинёв — повидаться с Инзовым, который огорчался тем, что Пушкин перешёл от него к Воронцову.
Возвратился Пушкин в Одессу спустя три недели[42]. Графини Воронцовой в городе он не застал. Она ещё дней за десять уехала в Белую Церковь к матери. Вернулась числа 18—19 апреля[43].
В первых числах мая покидала Одессу Амалия Ризнич. Она давно уже тяжело болела изнурительной лихорадкой, усилившейся после родов. К весне ей стало ещё хуже. Врачи посылали её в Швейцарию, а на зиму — в Италию[44].
Прощание Пушкина с нею отозвалось в одном из самых совершенных созданий его лирики. Произошло это шесть лет спустя, во время трёхмесячного пребывания в Болдине. Окружённый карантинами, отрезанный от мира, готовясь к браку, поэт «отрывал» себя от когда-то дорогих ему женщин.
(III, 257)[45].
Это о Ризнич, вспоминая её в Михайловском, писал поэт в «Путешествии Онегина»:
(VI, 464).
(Муж её, Иван Ризнич, был негоциантом, сербом, жившим в Одессе.)