Просто голос - страница 30

стр.

Утро настало солнечное и холодное, я загодя выклянчил его у отца и произвел в праздники, как и было на самом деле, хотя он проворчал, что такие отдыхи не в меру позволяют из снисхождения рабам, а свободному не пристало уклоняться от благочестия, намекая, что лучше бы я шел с ним в храм. Я ничего невероятного в таком объяснении свободы не усмотрел, но смиренно домогался поблажки ввиду близкого возобновления занятий. И теперь я встретил это прощенное утро еще непуганым детским счастьем, таким завидным отсюда, сверху, куда ему уже не взобраться, а сердце не помнит и никогда не вело дневника. В поздней юности, хотя все реже, можно быть счастливее, но уже и от себя не скрыть корысти. Я, однако, напрасно льщу своему двенадцатилетию; хрустальной наивности было, наверное, меньше, чем мерещится, и пока я, вопреки обыкновению, скреб до визга зубы над латунным тазом, усмирял маслом належанный за ночь вихор, обезьяной вертясь перед материнским зеркалом, пока я, на диво невидимке очевидцу, ваял на себе плащ почище афинского Фидия, ему, этому сокровенному соглядатаю, я виделся иным, жившим когда-то прежде, или еще предстоящим, но в некоем уже завершенном, перфектном смысле, без выбора и судьбы, подобным камню, и мое имя было для него именем камня. Да если бы он и признал протяженность моего пребывания, этим неизвестно что доказывалось, потому что момент был для него атрибутом места, и его собственное «сейчас» было неведомо где, а здесь время разваливалось на окоченевшие куски, как в историческом труде, когда автор показывает нам, в торопливо угаданной последовательности, лишь бездыханные головешки, которые он извлек из золы забытого дерева. Посторонний недоуменно ступил в мою сторону и слипся со мной, став содержимым камня. Мы переглянулись — возобновленный прототип, вихрастый в зеркале и третий в тазу, муаровый и прозрачный. На потолке развевались сетчатые блики слез, снаружи верещали щеглы. Я приготовился жить дальше, и вся задержавшая дыхание радость разом плеснула в лицо, когда, выплыв садом, который уже звенел на солнце, во дворе, где угрюмый Гаий распихивал по пыльным клеткам камешки, я увидел своего вчерашнего скакуна и Каллиста, державшего повод. Плотник Диотим, напевая скабрезную арию, полок к амбару длинную рейку и с оживлением что-то на ней отмерял. У вкопанного в землю корыта кто-то учинял ремонт жеребенку, ковыряя кривым шилом нарыв на крупе; жеребенок норовил убежать, но спутанные ноги подломились, и его продолжали лечить лежа, а он корил неласковую руку сухим стеклянным взглядом и пускал из ноздрей пузыри. Еще почему-то запомнились отворенные двери сарая с тюками льна, где, словно в рамке или в миме, двое рабов увековечили исчерпанный диалог, один, вытянув ладонь и сделав лицом «вот то-то и оно», а другой, загнув пальцы к себе, — «так-то оно так». Я потом лет пять, оставаясь наедине, как заговоренный, разыгрывал эту сцену. Мы свели коня — все-таки это был мерин — по склону оврага, вместе вскарабкались в седло и тронулись к морю. Каллист обхватил меня за пояс, и я временами косился на его недоструганные фаланги. Коня — или, скажем, лошадь — то и дело сносило в шиповник, и мы исцарапались от лодыжек до локтей.

Пока мы собирали ракушки, дивя друг друга находками и, видимо, пытаясь сбить внезапное смущение, стало припекать, и Каллист, не задумываясь, сбросил с себя все то немногое, что с такой неохотой носил вопреки январю, так что и мне ничего другого не оставалось. Мы улеглись на плоскую ладонь невысокой скалы, где уже прогрело, хотя внизу, в траве, было росисто и зябко, а в тени по-прежнему стояла зима. Жизни еще только предстояло войти во всю весеннюю силу, и она слабо звенела и повизгивала вокруг, не отвлекая от собственного существования и загадочного тяготения дружбы. Мы вдруг разговорились и стали болтать без умолку, хотя говорить было толком не о чем, мой друг был, что называется, «безлюдье сущее, морской песок и воздух», и книжная премудрость могла отдохнуть. Но это еще была пора, когда общность возраста в силах возобладать над происхождением и воспитанием, и я, бесспорный премьер в этой пьесе, торопился воздать должное то собственному мужеству и ловкости, то уму и красоте, словно вовсе не себя с досадой созерцал в недавнем зеркале, а мой спутник, с присущей ему девической податливостью, если и перехватывал фабулу, то лишь затем, чтобы рельефнее оттенить мои сбивчивые сверхдобродетели.