Просто голос - страница 5
Отпущенный мне срок истекает. Сердце прыгает в груди, как мертвая рыба в пене прибоя. Воздушные пузырьки сбиваются в острова и архипелаги, и я уже с трудом отличаю темные кроны яблонь от клубящегося жаром неба. Внизу нескончаемой лентой куда-то мчится сорванная с якорей земля, пыльные лапы кустарника пролетают у моего лица, в траве дымятся солнечные искры. И я, уже наскучивший бесполезным страхом, молю остановить эту круговерть прекратимой вселенной, чтобы собраться с мыслями перед тем, как ступить за ее пределы.
Да, так вот. Эти записи, как легко заметить, — не более чем выдержка из жизни, растянувшейся, как-никак, десятков на восемь лет и обогнавшей все параллельные, так что уж дальше жить не осталось ориентиров. И даже не выдержка, а две или три, но связанные столь заметным образом, что толковому читателю излишне комментировать выбор, а общества ослов я как бежал при жизни, так и посмертно не ищу. И хотя действующие лица этих комедий не совпадают, и сюжеты свободно могли приключиться с двумя-тремя разными людьми, тот факт, что это непременно я, наводит на мысль, что я все же не случайный гость на страницах своей истории и что убери меня оттуда, и постройка рухнет, словно за вычетом несущей фермы. Обретя такой взгляд на вещи, я в последние два года сознательно отсек от сюжетного ствола боковые побеги и предал огню, не щадя былых лагерных бдений и потуг творчества где-нибудь в тряской повозке из завершенного в ненаступившее, под порывами асиатского ветра, задувающего хлипкий фонарь. Все необходимое для вразумительности рассказа было вставлено туда, где в этом виделась нужда, а сгоревшим листкам я говорю теперь окончательное «прощай», потому что они-то как раз и есть свидетели никогда не бывшего, в подтверждение чему оборвалась всякая посторонняя память, да и моя гаснет.
Кто проницатель, видевший меня бывшего, то тщившееся быть мной, что мигнуло в щелке света, которую ее теперешние обитатели полагают миром? И почему вновь подкатывает к горлу этот вопрос, на который уже столько раз навсегда отвечено? Нить натянута немилосердно, счет годам завершен, и видишь себя на неумелом подвесном альпийском мостике, спереди уже сползает камень, за который завязано, да он, собственно, уже и в бездне, а сзади болван-аквилифер тычет древко, словно есть еще время, падая, повернуться и организовать себе спасение. Ему-то спасибо, но дайте и мне как-нибудь с честью, без этой вашей трудолюбивой трусости! Или же загвоздка в том, что внутри каждого отдельного из нас нет этого ответа, что он есть только снаружи, и все это военное, вся мнимая самодостаточность солдата в полной экипировке на марше, — обман не только для шарахающихся хлебопашцев с их рогатыми уродами, но и для гордых нас, попирающих шипами подошв? И теперь, стоя на последнем мостике, еще как будто висишь довольно твердо, но уже выпал какой-то изнутри и ухнул вниз, где никогда не кончается. Так вложите же в меня другого, чтобы не знобило этой незнакомой пустотой под сердцем-солнцем, потому что ведь страха нет, он еще в юношестве разбит непобедимым философским аргументом. Но если это не он, то что же? Нет, мы не дадим сбить себя с траектории фантомом, этой вашей тоской по запредельному. У нас тут своя вечность, храм, так сказать, долга и благочестия. И мы туда строем, год за годом, возраст за возрастом. Впрочем, мальчики пусть остаются, где были, в стеклянной тирренской воде по щиколотку, а мне отсюда низвергаться повыше. Ну же, малыш, начинай привечать свою мать улыбаясь! Впереди всех, за сворой ликторов, в огненной добела кирасе, в золотом венце доблести, М. Вергиний Приск Лукилиан, Палатинской трибы, вечный воин Вечного Города, и огненные жеребцы Арабии пляшут в несбывшейся триумфальной упряжке.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Слепой в лесу
I
Отцу моей матери, вождю одного из кельтиберских племен, за дружбу и неизменную верность Риму в период мятежа Сенат и римский народ даровали гражданство и возвели его во всадническое достоинство.
Мать, по воспоминаниям домочадцев, по легендам даже, была женщина неповторимой красоты, и, не имей она в приданом всаднического кольца, моего отца и это, пожалуй, не остановило бы, даром что он до конца дней мечтал вернуться в Сенат и завещал эту надежду мне. Он любил мою мать, несмотря на полную взаимность, какой-то безнадежной, обреченной любовью, и, когда, вернувшись с долгой прогулки, я застал отца над ее остывающим телом — она умерла от укуса невиданной в наших местах змеи, в собственной спальне, в какие-нибудь полчаса, — я не заметил в нем ни скорби, ни гнева, а лишь просветление, как бы потому, что ужасное неизбежное наконец сбылось и больше не надо отсчитывать дни и часы иссякающего счастья. Исполнив положенное на похоронной церемонии, он удалился и дней пять не показывался нам на глаза, не прикасался к еде, не желал видеть даже Парменона, так что мы не чаяли найти его в живых. Но он появился, без тени на челе, и тотчас сел за свою переписку — плести тончайшую и тщетную паутину, опутывающую всю империю, или так ему казалось, о которой я в ту пору ничего не подозревал и которая впоследствии легла на меня бременем нежеланной чести.