Противоядия - страница 16

стр.

О ТЕАТРЕ

Когда мне задают вопрос: «Почему вы пишете пьесы для театра?», я всегда чувствую замешательство и не знаю, что ответить. Иногда мне кажется, что я взялся за пьесы, потому что ненавидел театр. Я читал литературные произведения, эссе, с удовольствием ходил в кино. Время от времени я слушал музыку, посещал художественные галереи, но в театре не бывал ни-когда.

Когда же по чистой случайности я там оказался, то только потому, что потребовалось кого-то туда повести, или потому, что было неудобно отказаться от приглашения, то есть я побывал там по обязанности.

Удовольствия мне это не доставило ни малейшего, я не сопереживал действию. Игра актеров смутила меня— мне стало неудобно за них. Ситуации показались мне надуманными. Во всем я усматривал фальшь.

Театральное представление не таило в себе чудес. Все в нем казалось мне нелепым и тягостным. К примеру, я не мог понять, как можно быть актером. По моему разумению, актер делал что-то недопустимое, неблаговидное: отказывался, отрекался от себя самого, менял кожу. Как можно согласиться быть кем-то другим, играть роль? Для меня это было немыслимой грубостью, шитым белыми нитками жульничеством.

Ведь на самом деле актер не превращается в другого человека, он только притворяется, а это еще хуже, рассуждал я. Это казалось мне чем-то тягостным и нечестным. «Как хорошо он играет!» — восклицали зрители. С моей же точки зрения, он играл плохо, ибо играть - вообще плохо.

Пойти на спектакль означало для меня пойти посмотреть на серьезных вроде бы людей, разыгрывающих спектакль. При этом я не такой уж приземленный человек. Я не враг воображаемому. Более того, я всегда полагал, что правда вымысла более глубока, более наполнена смыслом, нежели повседневная действительность. Реализм, социалистический и любой другой, находится по одну сторону действительности. Он ограничивает, смягчает, извращает ее, не желая считаться с нашими изначальными реальностями и наваждениями: любовью, смертью, изумлением. Он представляет человека в безумной, ограниченной перспективе; действительность—это наши мечты, наше воображение; доказательства встречаются нам на каждом шагу. Вымысел возник раньше науки. Все, о чем мы мечтаем, то есть все, чего мы жаждем,—правдиво (миф об Икаре предшествовал зарождению авиации, и если Адер и Блерио[12] полетели, то только потому, что все люди мечтали оторваться от земли). Миф — единственная истина; история, пытающаяся обратить его в реальность, на самом деле искажает и наполовину портит его; воображая, что «одержала победу», она все равно остается ложью и мистификацией. Любые наши мечты осуществимы. Действительности же не нужно осуществляться: она есть только то, что есть. Мечтатель, мыслитель, ученый — вот кто революционер, вот кто пытается изменить мир.

Вымысел совершенно не смущал меня в романе, я готов был принять его и в кино. Вымысел романа точно так же, как и мои собственные мечты, самым естественным образом входил в меня, становясь одной из возможных реальностей. Игра актеров в кино не рождала во мне того необъяснимого неудобства, которое появлялось на театральном представлении.

Почему же я не мог принять театральной реальности? Почему ее правда казалась мне ложью? И почему возникало ощущение, что ложь хочет выдать себя за правду, заменить ее собой? Были ли повинны в этом актеры? Или текст? Или я сам? Теперь я, кажется, понимаю, что в театре меня смущала жизнь на сцене персонажей во плоти и крови. Их материальное присутствие разрушало вымысел. Возникали как бы две параллельные действительности: одна — конкретная, материальная, обедненная, опустошенная, ограниченная, относящаяся к этим живым, сегодняшним людям, двигающимся и говорящим на сцене, другая же - относящаяся к воображаемому; обе стоят лицом к лицу, не соприкасаясь друг с другом и оставаясь непримиримыми: две антагонистические вселенные, которым не дано объединиться.

Да, так оно и было: каждый жест, поза, реплика, произнесенная на сцене, разрушали на моих глазах все-ленную, которая благодаря этим жесту, позе, реплике должна была возникнуть. Для меня это было не просто оплошностью, нелепостью, а настоящим провалом. Если вы заткнете уши, чтобы не слышать мелодии танца, исполняемой оркестром, но будете продолжать глазеть на танцующих, то увидите, до чего они смешны, до чего бессмысленны их движения; точно так же человек, впервые оказавшийся в церкви на службе, воспринимает всю церемонию как нечто совершенно непонятное и абсурдное.