Провидение и катастрофа в европейском романе. Мандзони и Достоевский - страница 19

стр.

Отчаяние от этой недостижимости, сопровождающее человека всю его земную жизнь, уже есть само по себе обещание запредельного, уже есть указание на причастность человека не только умопостигаемому земному закону, но и закону небесному. «Многое на земле от нас скрыто, – говорит старец Зосима, – но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным, с миром горним и высшим…» (14, 290). При этом вера Достоевского не уклоняется от анализа; можно сказать, что анализ для него есть обязательное преодоление противоречий, в конечном счете требующих веры и также приводящих к ней. Основой веры в данном случае выступает равно как идея бессмертия, так и необходимость телесной смерти. Эти два полюса в конечном счете определяют глубинный смысл страдания человеческого и вообще смысл продвижения земной жизни к единственной цели, точнее – к иной жизни, по достижению цели открывающейся перед нами.

Говоря как о великой тайне о цели и смысле бытия, которые не так уж разнились в мировоззрениях Достоевского и Мандзони, вспомним знаменитые слова русского писателя, обращенные в письме к брату Михаилу: «Ее надо разгадывать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком» (28 (I), 63). Сложно не согласиться с тем замечанием, что человек и его тайна у Достоевского – это не тайна русской души, но тайна универсальная, вечная цель возлюбленного Божьего творения, совокупное устремление его духовной и чувственной природы[77]. В этом взгляде особенно выразительно читается близость Достоевского к трагизму Паскаля, и параллельно ощутимо соприкосновение с той связующей нитью, по которой мы пытаемся проследовать в рассуждении о религиозных воззрениях двух исследуемых авторов[78].

Если Мандзони фактически увенчивает свой роман темой присутствия Божественного Провидения в исторической действительности, то у Достоевского эта тема далеко не так явлена, дабы не сказать, что она скрыта или никак не акцентирована. Достоевский показывает читателю, что Провидение может заключаться именно в трагизме, в чувстве внутреннего напряжения, в антиномии человеческого сознания. Ведь то и отличает современный трагизм от античной его версии, что это трагизм не судьбы героя, – это трагизм агонии, борьбы его сознания. Проблема трагического восприятия реальности тесно связана с христианской традицией, ибо трагедия сознания является проблемой прежде всего гносеологической и онтологической, а вместе с тем – противостоянием знания и незнания, веры и сомнения, смысла и бессмысленности. Так, эсхатологический антиномизм христианской религии – вера в неосуществленное как живая манифестация осуществления, напряжение души на жизненном пути, отвечающее состоянию «уже и еще не», – равно оттеняет взгляды русского и итальянского писателей. Для Мандзони поиск истины и преданность истине как раз заключались в созерцании и постижении антиномий жизни человека. Несмотря на концентрацию и психологическую детализацию темы страдания в творчестве Достоевского, его последний роман, возможно, более, чем другие произведения, отзывается мысли о спасении и радости как о свершившимся и предстоящем, как последнем истинном горизонте нашей надежды.

Переходя к выводам по данному разделу исследования, отметим, что духовный мир каждого из авторов скорее располагает нас говорить о своем своеобразии, т. е. не об общих для религиозных позиций А. Мандзони и Ф.М. Достоевского тенденциях, а о независимых путях их становления. Однако уже сама эта независимость, устремленная к истокам чистого христианства как всечеловеческой религии и национально утвержденный статус «пророка», сопутствующий в равной мере двум писателям, – все это уже позволяет нам обратить внимание на близость целей и принципов творческого служения Мандзони и Достоевского.

Нюансы различия при этом не менее важны, и в широком смысле они могут быть сведены к проблемам авторского взгляда на историю и время. Очевидно, что и тот и другой критерий имеет прямую связь с религиозным подтекстом, и хотя данный подтекст (христианский) в какой-то мере един для обоих авторов, различия тем не менее четко прослеживаются. Во-первых, несовпадение фиксируется в позиции рассказчика: она преимущественно «внешняя» у Мандзони и «участная» у Достоевского. Во-вторых, толкование времени для писателей индивидуально. Повествование Мандзони следует линейной схеме; финал, хоть и оставляет перед читателем неразрешимые вопросы, все же обозначает логическое завершение рассказанной истории. Время Достоевского – это измерение катастрофическое, в его поэтике оно становится пространством. В этом пространственно-временном слиянии исход романа отходит от классической схемы романной прозы XIX в. и возвращает читателя к началу всех смыслов – вопросу о жизни и антиномичной борьбе в душе человека. Смысл жизни, по Достоевскому, не может быть дан в виде готового ответа, в виде завершенной формулы, ибо смысл заключен в жизненном пути в той же мере, как путь преследует некий ускользающий смысл. Вера Достоевского прошла через тернии сомнения и отрицания; необходимость прохождения этого пути есть не только суть искупления, но и условие обязательное для нахождения высшего смысла, который у автора не представлен как абсолютная истина в готовом виде. У Мандзони, на первый взгляд, Провидение дарует смысл всему, и страданию, и избавлению от горя, однако здесь же, рядом, вспомним о соприкосновении с опытом Дж. Леопарди, о непростом пути писателя к религиозному самоопределению. Словом, как об общем феномене о влиянии нигилизма на Мандзони и Достоевского будет справедливо упомянуть, даже при том, что это влияние осуществлялось в различных социокультурных условиях (основным обособляющим фактором для Достоевского будет сильное влияние народной религиозной культуры