Провинциальная история - страница 10
— Боитесь блудного сына?.. Гав, съем! — Он захохотал, все время, впрочем, посматривая на нас. — Ты прав, покорный сын, следует вести себя прилично даже и с отцом. А все-таки скучный ты человек, Яков!
— А ты… увеселительный, — через силу отозвался тот.
— Мне уже надоело увеселять!.. Странно, что за вещами, к которым привыкнешь, которые оживляешь собственным теплом, всегда прячутся иные смыслы. Берешь палку, простую палку, мать, и она жалит, жалит, как змея. Вот и мне так же… привык к этому дому, здесь гостил на каникулах… и все представлялось мне: в зимний вечер сидишь ты с отцом у лампы, тишина… а я вот там, где теперь сидит околоточный Суковкин, пью молоко. Ты всегда пичкала меня молоком, мама, помнишь?.. Это немножко чувствительно, но ведь и рождаемся мы не сразу подлецами…
— Негодяи всегда разговорчивы, — из жалости к Катюше сказал я, но он не рассердился.
— Да, ночь застала меня в дороге. Но ты молчи, ты только мышь в обширном подполье мира… Мама, дай мне молока, в той синей кружке! — вдруг попросил он и ждал с ужасными глазами, пока Анна Ефимовна не протянула ему просимого. — Вот, вот и у молока вкус не такой, а горький…
— Небось погребом пахнет, — робко заметила мать.
— Нет, не говори… меняется даже вкус молока! — Он отпил еще глоток и бережно, с померкшими глазами, отставил кружку на стол. — Не следует привыкать к вещам, которых польза только в том, что они украшают мир.
Значительность его прихода уничтожалась тягостной его болтовней, и опять видел я в этом положительное его сходство с Васильем Прокопьичем.
— Освободи нас от присутствия твоего и твоей шайки, Андрей, — холодно вступила Лиза. — Нынче день моего рожденья, а я не звала тебя.
— Мы с тобой детьми играли вместе, Лизутка.
— Стыжусь этого, — резко бросила Лиза.
Густой стыд облек Андреево лицо, а я втихомолку наблюдал Катюшу. Она еле сидела на месте, щеки ее прекрасно пылали, она жила, точно скандал был ее стихией. И я осудил ее именно в ту минуту, когда причудливая расцветала в ее сердце любовь… не к Андрею ли, который так одерзел от собственного своего позорища, что уж ничем стало его не ущекотать.
— Сердишься, что я привел сюда этот паноптикум, Лиза? Это все милые люди, кавалеры… взятки и растраты, такие же, как и я. Им, как и мне, все равно теперь, — понимаешь меня?.. Стрекулисты, назовись! — гаркнул он вдруг, весь темнея.
— Жеребков, — басовито представился первый в левой Шеренге.
— Крамалеев, — проскрипел второй, которого я пожалел.
— Фуников, — поэтически вздохнул третий.
— Граф Фаддей Шишкин, — сознался четвертый.
— Маркиз Карпелан, — пятый.
— Барон Балтазар Стутенгейм! — длинно просмеялся шестой.
— Фараон Петесухис… — голодным голосом промычал седьмой.
— Зовите меня просто Мосеич, — вежливо молвил последний, самый старый и с кисточкой на картузе, дернув себя за староверскую бородку. Затем, выступив впереди шеренги, он приятно поклонился нашему собранию.
Было ясно, что все это придумано нарочно, мутным похмельным воображением; Яков качал головой от негодования, Лиза презрительно кривила губы, а Катюша опять смеялась невеселой этой шутовщине.
— Их у меня одиннадцать было, но трех уже выловили, — поддержанный Катюшиным смехом, оправился Андрей. — Хм, пирог. Не хочу пирога… Хм, Раздеришин? Не хочу Раздеришина!.. Слушай, Полуект, а Налька опять спрашивала про тебя: где, говорит, купец с трещиной?.. Закрылся где-нибудь ухом, говорю, и сидит… — Он намекнул на размеры раздеришинских ушей.
Бледностью бешенства наливался Раздеришин, а Андрей все не унимался. Он не боялся врагов и уже не щадил никого. Мы принимали его болтовню как насилие, и внезапно он сам понял это. Сконфуженный, с обвисшими руками, он повернул к выходу. Пороховой замысел его появления пропал впустую, но я видел зато, как вытянулась вся вослед уходящим Катюша, затем встала и, как зачарованная, пошла за стрекулистами. Все глазели на меня, а я дурацки улыбался, пока стрекулист Мосеич не притворил за собою дверь.
— Ты слишком добр к Андрею, отец, — строго проговорил Яков по их уходе, но Василий Прокопьич не откликался, покрытый трупной бледностью; мы поспешили разойтись. Уже не надеясь поймать Катюшу на улице и предупредить несчастье, я еще задержался у Пустынновых из сочувствия родительскому горю. Очутившись же за воротами, я побежал. Было часов около девяти, а мне казалось — близ полуночи. После происшедшего я мог ожидать от Андрея какой угодно пакости с Катюшей. Дома Катюши не было; ее кровать была несмята, и поверх одеяла валялось ее чиновничье платьице, в котором она ходила на службу. Тогда я помчался к маляру на обрыв, разъяренное воображение подсказывало мне ужасные картины Катюшина обольщения: уже давало знать себя мое одиночество. Мертвый туман, плотный — хоть ножом его резать на куски — окутал Вощанск; на нем были нарисованы черные, диковинные деревья…