Провинциальная история - страница 2
— Картошку-то пора вам копать, я свою всю выбрал, — постарался я отвлечься в сторону.
— Вот Яков приедет, тогда уж с ним, — откликнулся Василий Прокопьич и снова предался размышлениям. — Гляди… Лошадь хочет пить, и каждое ребро в ней полно этой жажды. А хомутишко-то старый-престарый… А облако-то!.. которому так и хочется распасться над землей. Земля! — Сиплая старческая нежность прозвучала в его голосе. — Сколько она познала, сколькими топтана, а какая еще… девическая земля. Стар, седьмой десяток двинулся мне с Покрова, а ведь только вчера начал жить. И все мне дорого, Ахамазиков: дранчатая крыша у соседа, петух… пропел, трава мерзлая, пар от воды…
— Благословенна ваша старость, Василий Прокопьич, — почтительно сказал я, стыдясь его света. — Завидую и сам хочу такой же.
По затуманенным его глазам я понял, что следует его оставить одного. У калитки я оглянулся: он все покачивал головой от переполнявшего его чувства, тяжко расставив ноги; таким я запомнил его навсегда. А через несколько часов приехал, вернее — пришел, Яков; денег у Пустынновых хватало на жизнь в обрез. Всей семьей пили они в комнатах чай, когда я забежал к ним по мелочному поводу. Тугим баском рассказывал Яков о себе и своих успехах, а больше всего — о гидростанции, которую хотя бы в проектах собирался подарить своему народу. В мире он шел напролом, и все ему давалось легко и безбольно, ибо никакая затрата сил не страшила его перед лицом великой цели. Неущемленная младость делала привлекательным его курносое лицо, разброшенные скулы и бугристый лоб, упорный, как таран, которым бьют в ворота осажденного города; я подметил, как Лиза несколько раз обласкала его умным своим взором. Заинтересовавшись, я присел в уголку.
Старик Пустыннов был в расположении, по-видимому, продолжать утреннюю нашу беседу.
— Чудесен мир, Яков, — сказал он, вглядываясь в лицо сына.
— Кое-что перестроить в нем — невредная выйдет штука — сдержанно улыбался сын. — Железной рукой прополоть надо это сорное поле.
Тогда улыбнулся и отец.
— Вам, молодежи, все бы это ископать, разворошить, распланировать, чтобы не заблудиться в этих дебрях красот и тайн. Это-то и славно, Яков. Идите, роите, бейтесь… не бежите своего огня. Страдания не боитесь… огонь не только светит, он и жжет.
— Страданье — недуг, его лечить надо. И вылечим, — снисходительно молвил Яков, и улыбку его как бы сдуло ветром, который незримо бился в него.
Василий Прокопьич казался смущенным.
— Я и сам молод был, — кричал: бей становых, дави стражников… от юного огня кричал, Яков. Но и старость мою славлю и возврата не хочу…
То было старческим отклонением от линии спора, и старик сам понял это. Все деликатно промолчали конфузную эту минуту, и тогда Яков, как бы мимоходом, передал печальное известие об Андрее. Он не скрывал ничего, гнев его был нещаден, хотя и справедлив; к породе мелких гадиков причислял он Андрея, которому надоело глотать архивную пыль, который отравился зловонной этой пылью… Никто не возразил в защиту позорного Андреева деяния; недоброго отчуждения исполнена была сумеречная та минута.
— Неделю назад прибежал в общежитие ко мне, — сухо рассказал Яков, — пьяный, охрипший, весь дрожит… — «Святого подлеца, кричит, раскрыл…» — и все махал какою-то бумажкой.
Он со злостью принялся разламывать яблоко, пахучий плод пустынновского сада.
— Может, и не пьяный? — робко спросила Анна Ефимовна, мать, и я не узнал звучного ее голоса.
Яков не ответил ей, ибо в это мгновенье Василий Прокопьич и выронил из рук свой стакан. Доселе не смею забыть ни злой тишины, объявшей вдруг пустынновское благополучие, ни случайного взгляда Василья Прокопьича, пойманного мною. Тоска о сыновней беде и моление о пощаде читались в нем. Мне стало жутко, но я не мог уйти: ноги мои отказывались служить мне. Вернее, я боялся хоть шорохом выдать воровское мое присутствие. Впрочем, я лгу: то было любопытство узнать сокровенную правду о людях, которых положил я примере своей жизни.
— Ничего, ничего, Василек… — твердила Анна Ефимовна, вместе с Лизой ползая на коленях у стола и собирая осколки. — Битая посуда к счастью!