Проводы журавлей - страница 16

стр.

— Погоди, — сказала Оксана со своим очаровательным смягченным «г», — сделаю гангренозным уколы. Присядь…

Он присел на диванчик рядом с постом, подумал: выходя ночами в туалет, иногда видел маячившие на этом потертом диване фигуры. Ныне он маячит? Почему бы и нет? Ну а что за штука гангрена — знаем, ученые.

То, что было потом у него с Оксаной, перевернуло представления о жизненных ценностях. Познав женщину, он решил: нет на земле большего счастья — и, возможно, был прав. Во всяком случае, проведенные с Оксаной считанные часы врубились в память навечно: сколько отпущено жить — будет помнить об испытанном как об остром, небывалом, неповторимом счастье. Ну, может, и повторится когда, не загадывай. Но тогда казалось: большего счастья не бывает…

Пробитые лапы начали подживать, он окреп и сделался нетерпеливым, настойчивым, даже властным, и Оксана сказала ненароком:

— Мы с тобой, Шура, вольные птицы. Чтоб никто на другого особых прав не имел…

Он не придал значения ее словам, ошалевший в своей любовной горячке, но в один не очень прекрасный день Вася-одессит отвел его в сторонку:

— Послушай, Шурик. Не моя миссия — встревать в твои с Ксаночкой шуры-муры. Но как друг-приятель обязан открыть правду…

— Какую правду? — спросил Воронков.

— Такую…

— Какую правду? — повторил Воронков.

— Обыкновенную… Ксана спит и с доктором Ривиным…

— Врешь! — только и смог выдохнуть Воронков.

— Чтоб я брехал? Да сдохнуть мне! Живет с ним… готов побожиться! Хочешь убедиться, Шурик?

— Хочу, — сказал Воронков и впоследствии горько сожалел об этом унизительном согласии, ибо оно воочию открыло ему еще более унизительную картину — и не столько его унижающую, сколько Оксану, и это он впоследствии уразумел неплохо, совсем неплохо. Если точно, то разобрался: он, именно он был отвратителен в той ситуации.

Стыдно и гадко вспоминать, но было же: в кабинете дежурного врача он заглянул за ширму — блуждающий, панический взгляд Ривина и злой, негодующий — Оксаны. Она и крикнула зло, негодующе:

— Подсматриваешь? Пошел вон!

Он с запозданием отшатнулся от увиденного, приплелся в палату, упал ничком на кровать. Так ему и надо, действительно — подсматривал, по какому праву? Она ж ему не жена, и он ей не муж. Мы вольные птицы, ты свободен, и я свободна. Все так, но до чего больно!

Боль — это единственное, что он испытал после происшедшего. Не ревность, не обида, не гнев, не ненависть — лишь боль. Да и почему, собственно, он должен был ревновать, гневаться или ненавидеть? Она поступила как захотела. А кто вправе запретить ей то, чего она хочет? Через несколько уже дней мог с определенностью сказать себе: как ни крути-верти, именно она одарила тебя незабываемым, прекрасным — ты познал женщину. И это — чудо!

Боль не ушла, но рядом с ней возникло, не смешиваясь, существуя отдельно, благодарение этой женщине. Его первой и пока что последней женщине. Единственной…

Вася-одессит принялся было утешать: мол, бабы — они таковские, — Воронков грубо, бранно оборвал сопалатника. Он молил господа бога, чтобы она не приходила в палату, — и она не пришла. Как доложил вездесущий Васька-одессит, Ксана при содействии капитана медслужбы Ривина перевелась в другое отделение. В коридоре изредка встречались, и оба отводили глаза.

Выписался досрочно, не попрощавшись. Но накануне подсеменила Оксанина подружка Феня Чавкина, сунула бумаженцию с адресом госпиталя, упросила прислать номер его полевой почты.

— А зачем? — спросил он.

— Та-ак, — неопределенно ответила Феня Чавкина.

И он сообщал ей номера своих полевых почт, по которым его забрасывала воинская доля, а в ответ — Фенины писульки о том о сем, про Оксану — ни словечка. Однако ударил срок — принесла почта полевая весть о гибели медицинской сестры Оксаны Доленко, хохлушки из-под Белой Церкви. И в жизни Воронкова образовалась зияющая пустота, еще более страшная, чем та, что образовалась с известием о смерти матери и отца, о смерти брата. Оксана одна значила, вероятно, для него больше, чем родители и брат. Вместе взятые. Это было невероятно, но это было так. И потому чувство вины перед погибшей родней у него крепло и крепло. Как и перед погибшей Оксаной, впрочем…