Проза Лидии Гинзбург - страница 19
Наука о литературе – литературоведение, как она именовалась в номенклатуре советской науки (Гинзбург несколько раз упоминала, что ненавидит это слово), – теперь была единственной доступной для Гинзбург сферой деятельности, где она могла и заработать на пропитание, и обрести нечто вроде социального статуса. В своей монографии «О психологической прозе» (1971) она попыталась, что было для нее весьма типично, найти какую-то промежуточную территорию между «двойным разговором – о жизни и о литературе», который вела уже пятьдесят лет. Гинзбург называла ее «самая интимная из моих литературоведческих книг» именно потому, что в ней говорилось «о промежуточной литературе, о важных вопросах жизни, о главных для меня писателях»[113]. В «записях» Гинзбург есть еще один перерыв – с 1966 по 1973 год, связанный, как представляется, с ее напряженной работой над этой книгой; как она однажды пояснила: «Покуда готовилась и писалась последняя книга, все другое на несколько лет было отложено, в том числе эти записи»[114]. Между тем некоторые страницы этой книги вышли прямо из лаборатории, где создавались более ранние записи и эссе Гинзбург. Научный анализ промежуточной литературы продолжился в ее следующей книге «О литературном герое» (1979), где заметны плоды ее долговременного интереса к западной социологии и психологии[115].
В 1970 году условия жизни и работы Гинзбург изменились: из‐за того, что ее многоквартирный дом перестроили в административное здание, где разместились железнодорожные кассы, она была вынуждена съехать из своей комнаты, и друзья помогли ей получить однокомнатную квартиру; так она впервые с тех пор, как стала взрослой, поселилась в отдельном жилье – в «некоммунальном» пространстве[116]. Гинзбург тревожил вынужденный переезд на окраину (она говорила Лидии Лотман: «Это не Петербург, не Ленинград. Это другой город!»), но, по некоторым свидетельствам, она привыкла к своей новой квартире и с удовольствием совершала долгие прогулки в окрестных парках[117]. На стенах в квартире висели работы художников-авангардистов 1920‐х годов – Давида Бурлюка, Михаила Матюшина, Дмитрия Митрохина, Александра Тышлера (портрет Анны Ахматовой, на котором поэтесса «исправила» свой нос[118]), Василия Чекрыгина, Александры Экстер и других (их дарил друг Гинзбург – коллекционер произведений искусства Николай Харджиев).
Весной 1982 года по случаю ее восьмидесятилетия друзья и коллеги организовали празднование юбилея в Доме писателей с речами в ее честь, а затем ужин в гостинице «Европейская». В наброске юбилейной речи Гинзбург подчеркивает, что интересующие ее темы – собственно, то, чем она интересовалась всю жизнь, – снова в моде. Например, она говорит, что в бытность ученицей Тынянова подпала под влияние историзма; ее личные склонности были таковы, что ее «не привлекала» практика «имманентного анализа» ранних формалистов. Уже в 1930‐е годы она вела «сознательные поиски единства исторического и структурного подхода», причем она называет это одной из «основных проблем современного литературоведения». Она также отмечает, что ей близки работы, направленные на исследование «пересечений литературоведения с психологией, с социальной психологией». Гинзбург уточняет, что ее интересует «проблема исторического характера, форм исторического поведения. Семиотика личности»[119]. По интересам она была близка к Юрию Лотману и Тартуской школе (Борис Гаспаров опубликовал одну работу Гинзбург в ученых записках Тартуского университета[120]), но в круг этих исследователей ее так и не приняли, что уязвляло Гинзбург, по свидетельствам ее друзей[121].
В 1980 году Гинзбург пессимистично заключила, что вступила в финальный, «неисторический» период своей жизни. Она и не догадывалась, что вскоре начнется второе возрождение ее репутации, еще более грандиозное, чем ее профессиональное признание в качестве ученого в период оттепели. 1982 год отмечен первой публикацией небольшой подборки ее записей в «Новом мире». В том же году она опубликовала несколько более обширную подборку записей в книге статей и воспоминаний «О старом и новом»