Прозрение. Спроси себя - страница 38

стр.

Дмитрий Николаевич хотел попросить воды, каких-нибудь капель, но не стал этого делать, чтобы Вячеслав Александрович не расценил просьбу как слабость, рассчитанную на жалость и милосердие, которые вроде были обещаны вначале, а потом неожиданно исключены в ходе беседы.

Дмитрий Николаевич не был уверен в справедливости своих выводов, но восприятие им Ледогорова совершило эволюцию: от открытого доверия до протеста и обиды — что ж, не повезло…

Вячеслав Александрович смотрел спокойно, будто исповедь Дмитрия Николаевича не коснулась ни слуха, ни сердца следователя.

— Не устали?

— Волнуюсь.

— Понимаю.

— Страдания делают нас эгоистами.

— Боль всегда чувство личное. Вам, профессор, это хорошо известно.

— Нет… Это одна из наиболее распространенных ошибок в жизни, — возразил Дмитрий Николаевич. — Природа ее возникновения понятна. Простой пример. Человек вывихнул ногу. Страшная боль. Ну а хирург, вправляющий ногу, он как, по-вашему, только слышит стон и крик больного? И ничто его больше не тревожит, все отключено? Было бы такое — горе бы раскололо земной шарик. Одним больно, а другим — трын-трава? И вы, Вячеслав Александрович, если искренне исповедуете веру, что боль всегда чувство личное, допускаете ошибку. Неужели вы так присмотрелись, приобвыкли к конвейеру боли, который тащит людские судьбы по всем вашим этажам? Поймите меня правильно, сейчас мы с вами в определенной мере люди одной человеческой профессии — санитары общества. — Он помолчал. — Послушал бы кто мой разговор, вот бы вдоволь подивился. Хорош санитар, петля по нему скучает.

— И я вдруг подумал об этом, — признался Вячеслав Александрович.

— В этом повинен только я. Вы-то лицо служебное.

— Хотите сказать о неотвратимости ответственности, а, мол, мне удалось ее избежать. Об этом речь?

— Да.

— Дойдем до отправной точки и признаем: первопричина трагедии кроется в самом факте — в совершенном преступлении.

И снова Дмитрий Николаевич почувствовал укор. Он взглянул на хозяина кабинета и, по-своему оценив сказанное, с печалью заметил:

— Вы начали с совести, к ней и пришли. Вернулись на круги своя.

— Куда ж от нее денешься? «Мы родимся с добродетелями, и совесть дана им в охранение…» Это еще Лобачевский сказал. Почти сто пятьдесят лет назад. Дмитрий Николаевич, у меня к вам просьба. У вас в ближайшие дни будут операции?

— Вы обо мне?

— Да.

— Я сейчас не работаю.

— Почему? Кто-то уже распорядился?

— Нет. Я сам. Не могу. Это ведь глаза… Мозоли удалять и то нужно настроение. Почему вы спросили?

— Хотел бы поприсутствовать. Посмотреть.

— В больнице операции ежедневно.

— Мне хотелось увидеть именно вас во время операции.

— А здесь… Я другой?

— Мне очень важно все о вас узнать.

— Обо мне — пожалуйста. Только очень прошу — пусть моя семья, если это возможно, пока будет вне случившегося.

— Ясно.

Ярцев подумал, что еще две-три такие встречи, и он не сможет войти в операционную. А это ведь тоже смерть… Только медленная, долгая, очень долгая. Знает, думает ли об этом Вячеслав Александрович?

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Три дня подряд, приходя на работу, Вячеслав Александрович вынимал из сейфа дело Ярцева — тощую папочку, где было подшито всего лишь семь страниц заявления и несколько листиков с записями беседы с Дмитрием Николаевичем. Он много раз перечитывал материалы, разглядывал карту Полесья, думал, как выстроить схему предстоящего расследования. Работа подвигалась медленно. Мешало обидное чувство профессионального бессилия. Такое с ним бывало редко. Но теперь напряжение резко обострилось.

Вячеслав Александрович разложил на столе большой лист бумаги и с усердием рисовал места события — дом Крапивки, дорогу, по которой убегал Проклов, на отлете изобразил товарный состав с платформой, груженной лесом. В правой стороне, ближе к кромке листа, начертил круг, вписал в него: «Челябинск».

Потом в различных точках расположил людей, обозначил их имена и фамилии. Человечки, правда, ему не удались — одни палочки и нолики. Как в детском рисунке.

Вячеслав Александрович озабоченно посматривал на картинку, мысленно восстанавливая события давних лет. Но при всем его незаурядном творческом воображении, он не мог преодолеть барьера, возникшего в ходе размышлений: