Прямое попадание - страница 6
Башенин внутренне уже был готов к этому его знаку. Он только посмотрел на Овсянникова с веселым вызовом, как если бы собирался сказать: за чем, мол, дело стало. Потом, сделав небольшую «горку» [3], чтобы проверить для надежности ход рулей, вобрал в легкие, как перед прыжком в воду, побольше воздуху и обеими руками послал штурвал вперед, едва ли не до приборной доски. Мгновенье — и самолет, тут же подмяв под себя собственную тень, по-акульи бесшумно, будто тоже почувствовав, что это небезопасно, вошел в облака.
В первый миг Башенину показалось, что это кипящие клубы дыма и пара, а вовсе не облака обволокли самолет со всех сторон и через неплотно прикрытые шторки фонаря со свистом ворвались в кабину, отчего в кабине мгновенно потемнело. И моторы, словно хлебнув этой горячей смеси, тоже вдруг изменили голос, начали давиться и сипеть, как сипят паровозы, когда стравливают излишки пара. Потом он почувствовал, как за бортом и в килях застонал ветер и как штурвал от нарастания скорости заходил у него в руках, и самолет, словно вдруг схватил лихорадку, начало бить крупной нервной дрожью. Это в общем-то было в порядке вещей, в облаках самолет всегда лихорадит. Но на этот раз залихорадило сильнее обычного, и Башенин был вынужден с силой вдавить ноги в педали и энергично, почти до упора, задвигать штурвалом. Самолет это успокоило, и он начал теперь рвать ткань облаков только там, где надо, зарываясь в них глубже и глубже и уже не сипя и не захлебываясь, а молчком, словно сорвал голос. А может, это у Башенина заложило уши, а только необычно тихо вдруг стало в облаках, и было вчуже странно видеть перед собою бунтующие, стрелявшие зноем моторы и крутящуюся сталь винтов и не слышать при этом ни единого звука. Потом вдруг где-то что-то прорвалось и звуки появились снова, сперва по отдельности, затем слившись в единый пронзительный гул, исходивший теперь, казалось, не от моторов, а от самих облаков. Когда же большая стрелка высотомера совершила по черному циферблату три полных оборота, в кабине неожиданно посветлело и Башенин обрадовался, что облакам пришел конец и он сейчас увидит землю и на земле — аэродром. Но облака вдруг загустели снова, и землю с аэродромом он не увидел, и это только усилило в нем чувство нетерпения, которое он уже начал испытывать, и породило еще не менее мучительное чувство сомнения и тревоги: а что если облака никогда не кончатся или кончатся лишь у самой земли, когда и штурвал брать на себя будет поздно? Или вдруг в облаках есть кто-то еще? А не врет ли высотомер? Нелепые это были мысли, а вот лезли в голову, вызывая под ложечкой неприятное жжение. Когда же стрелка высотомера прошла еще один круг и ветер в стабилизаторе завыл уже так свирепо, что, казалось, вот-вот сорвет обшивку и самолет станет неуправляем, он, сам того не замечая, дал Овсянникову понять — не то зябким передергиванием плеч, не то скошенным взглядом в сторону красневшей на борту справа рукоятки аварийного сброса фонаря кабины, — что высоты в запасе остается мало и как бы дело не кончилось ударом самолета о землю. Но Овсянников по-прежнему оставался невозмутим, сидя застывшей глыбой по правую руку, и Башенин начал злиться теперь уже не на облака, которые упорно не кончались и погибельно-серый вид которых все больше лишал его уверенности, что они когда-нибудь кончатся, а на Овсянникова. Он подумал, что Овсянников нарочно испытывает его терпение и что, если через секунду-другую, может, третью, от силы четвертую или пятую он не даст команду на вывод, он сам возьмет штурвал на себя. Но не взял ни через пять секунд, ни через десять, хотя и чувствовал уже отчетливо щемящую боль в груди, словно там что-то сместилось или поменялось местами. Накрепко стиснув зубы, он, все так же беспощадно, с той же злой неумолимостью, как и на входе в облака, продолжал давить на штурвал и педали так, словно это вовсе не он, Башенин, а самолет страшился сейчас удара о землю и в любой миг мог вильнуть в сторону. И Башенин был готов не щадить его и дальше, до самого конца, пока тот не зарылся бы носом в эту землю, если бы Овсянников, все так же упорно не раскрывавший рта, вдруг не подался грузно всем корпусом вперед и не издал горлом какой-то ни на что не похожий приглушенный звук. Башенин не сразу понял, что это вдруг так подкинуло с сиденья его штурмана, потому что облака по-прежнему обволакивали самолет со всех сторон и разглядеть вокруг что-либо было невозможно. Однако когда он затем бросил взгляд в ту сторону, куда Овсянников подался корпусом, то увидел слева от себя через начавшую там прорезаться облачность размытое пятно земли, потом обманчиво мелькнувший под крылом изгиб железной дороги, весь белый, будто в молоке, а за изгибом, уже яснее, с чернотой, — насыпь и входные стрелки станции с разветвлением путей. Правда, саму станцию отсюда было не видать, станцию закрывала единственная тут сопка и плотная сетка дождя — на земле, оказывается, вовсю шел дождь. Но Башенин и без того догадался, что это была Старая Сельга — крупная узловая станция, на которой противник обычно производил выгрузку живой силы и техники, которые дальше, к линии фронта, добирались уже своим ходом. От радости, что неизвестности пришел конец, он с наслаждением потянул штурвал на себя. Но в спешке, кажется, перетянул, в глазах у него зарябило, и он не сразу увидел, как из-под правого крыла вдруг полоснуло чем-то красным, затем еще и еще, как если бы кто-то выпустил в небо добрую дюжину ракет. Лишь когда вслед за этим полыханием он услышал еще и заполошный писк зуммера — зуммерил конечно же Кошкарев из своей кабины, — сообразил: зенитки. Будь это не на такой высоте и не сразу после выхода из облаков, Башенин, может, и бровью бы не повел, а тут вдруг оторопел. На него почему-то особенно устрашающе подействовал заполошный писк зуммера, словно это был не зуммер, а начавшие с треском лопаться прямо у него в наушниках шлемофона раскаленные шары эрликонов