Пуговица, или Серебряные часы с ключиком - страница 10
Генрих разводит в сторону ветки и выходит на тропу.
— Я уж подумал… Если бы вы знали, фрау Пувалевски… Мы вас уже целый час ждем… Сначала я вдоль леса бежал и, только когда до ельника добрался…
Он болтал без умолку, должно быть почувствовав большое облегчение.
У всех трех малышей мокрые носы. Они стоят закутанные в мокрое, промерзшее тряпье, а фрау Пувалевски поднимает голые ножки Бальдура и подкладывает пеленку. Ножки тонюсенькие, будто спички. Они серенькие и совсем безжизненные. Животик раздут. Генрих внезапно умолкает.
— Он у вас заболел, фрау Пувалевски?
— Пошел ты к чертям собачьим!
И тут же толстуха начинает реветь и все кричит, чтобы Генрих отправлялся к чертям собачьим. И, выкрикивая всякие мерзкие слова, она заворачивает Бальдура в промерзшие пеленки. Но чем громче она ругается, тем больше трогают Генриха ее слезы, ее забота о Бальдуре. И пусть она кричит, пусть ругается. Сквозь слезы фрау Пувалевски говорит, что у Бальдура понос. У него водянка. И ничего удивительного тут нет. Порой голос ее делается тише, потом она снова кричит, чтобы ее оставили в покое, хотя Генрих за это время не вымолвил ни слова.
— Да я, фрау Пувалевски…
А она уже сняла пальто и обмотала вокруг себя мокрые пеленки — на воздухе они никогда не высохнут.
Генрих стоит и смотрит. Наконец фрау Пувалевски впрягается в тележку, и малыши автоматически хватаются за боковину.
Генрих тоже толкает тележку, толкает изо всех сил.
— Багажа у вас слишком много, фрау Пувалевски.
— Прикажешь мальчонку выкинуть?
— Да нет, а вот багажа у вас много.
Но больше всего Генрих сейчас боится, как бы дедушка Комарек и все остальные не ушли без них.
Однако стоило им выйти из лесу, как они сразу увидели своих на том же месте. Им махали, что-то кричали, а когда они подошли поближе, то услышали, что им кричат, чтобы они шли скорей.
Вскоре маленький обоз снова тронулся в путь. Генрих, волоча за собой свою тележку, крикнул:
— Дедушка Комарек, а дедушка Комарек! Бальдур совсем больной.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вечером Генрих увидел: инвалид плачет. Он сидел и смотрел, как Рыжий растирал под одеялом больную ногу, и вдруг заметил, что плечи его дергаются и что он плачет. Генрих тихо вышел из сарая и сел рядом с Комареком. Когда они остались одни, он сказал:
— Этот фольксгеноссе плачет.
— Что с ним?
— Плачет.
— Кроме тебя, видел еще кто-нибудь?
— Я один только видел, дедушка Комарек.
Был первый теплый вечер, и высоко в небе кричали гуси.
— Все равно он очень храбрый. Правда, дедушка Комарек? Не простая это рана, когда тебе ногу отстрелили.
Генрих умолк: ему хотелось нравиться Комареку и потому неудобно было болтать. Потом он все же сказал:
— Может, это у него нога отстреленная болит?
— Оставь его в покое! — сказал Комарек.
— По мне он ничего не заметит, дедушка Комарек.
— Не в том дело. Не хочу я, чтобы ты около него вертелся. Оставь его в покое. Всё!
Над крышами плыли вечерние облака, дул теплый, ласковый ветерок, и Генриху хотелось сидеть так допоздна. Но старый Комарек поднялся и пошел в сарай, где у них был приготовлен ночлег.
Комарек сразу заснул. Однако сна ему надо было мало, и уже часа в два пополуночи он проснулся. Раньше он в эту пору вставал, разводил огонь, чинил сети, а в летнее время отправлялся на лодке к переметам, поставленным накануне.
Сейчас он лежал в темноте с открытыми глазами и думал:
«Мальчишка этого «инвалида» сразу раскусит. Да и бабы тоже скоро догадаются. Но они-то его не выдадут, они на это не пойдут. Вот мальчонка в этом смысле опасен. — Это больше всего сейчас мучило старого Комарека. — Слишком ты много думаешь об этом мальчишке! Беспокойство одно от него. Даже когда примостится рядышком и по-стариковски так кривит рот…»
Рано утром старый Комарек подстроил так, чтобы остаться вдвоем с рыжим парнем. Жалко ему было «инвалида», но он сказал:
— Уходи! Останешься — плохо кончится. Не сегодня, так завтра.
Рыжий стоял, гладил себя по голове и с мольбой смотрел на Комарека.
— Что же мне делать-то? Куда ж мне идти?
— Это уж все равно, но знай: не хочу я, чтобы ты и дальше с нами шел, — сказал Комарек, чувствуя, как жалость все больше захватывает его. — Не хочу больше видеть тебя!