Путь комет. Разоблаченная морока - страница 11
Что потрясло ее в Болшеве, вскоре (или даже сразу) по приезде? Кажется, тут и гадать нечего: достаточно ареста любимой сестры и ее сына. А еще ареста Миши Фельдштейна, которого она знала еще со времен давнего счастливого Коктебеля. И ареста Мандельштама. Скорее всего, она узнала и об аресте Святополк-Мирского, дружба с которым родилась во Франции; как раз в этом июне он уже умер в лагере. Чего она наверняка не знала, так это того, что совсем неподалеку от Болшева, в Калуге, в это время жил вернувшийся из лагеря Никодим Плуцер-Сарна. Все это были люди из ее жизни, их судьбы были тесно сплетены с ее собственной судьбой.
Так. И все-таки… Нельзя ли предположить и еще одну причину? Именно ту, что здесь, в Болшеве, Марина Ивановна осознает, с кем же связал себя ее муж. Во Франции это называлось «Союз возвращения на родину». И еще: «советское полпредство». А после 1936 года — «Испания». Однако в их браке давно уже не было открытой доверительности, каждый жил своей жизнью до конца.
Но перед возвращением в СССР люди из «полпредства» должны были разъяснить ей, что ее муж — советский разведчик, и потому ей придется по возвращении на родину соблюдать некие правила и запреты. Я делаю это допущение по аналогии: Ариадна Эфрон в письме, посланном из Туруханска на имя министра внутренних дел Круглова с просьбой о реабилитации (от 22 сентября 1954 года), рассказала о том, что в Париже, в советском полпредстве, перед самым ее возвращением на родину, с ней провели подобную беседу. Цель беседы была инструктивная (и, по-видимому, запугивающая): «Поскольку Ваш отец — советский разведчик…» Впрочем, ничего конкретного в случае с Цветаевой неизвестно.
Однако слово «разведчик» все-таки еще окрашено оттенками жертвенности и самоотречения, хотя щепетильный слух нашего современника и тут различит сомнительный привкус жертвы не только собственной. Далекой от политики Марине Ивановне неоткуда было знать, что уже в мае 1937 года Разведуправление Красной армии было объединено с НКВД. И что с этого момента Эфрон принадлежал к ведомству, связанному самой прямой преемственной связью с ГПУ и Чека. Никакие оговорки не могли отменить того, что служил он теперь в том самом Учреждении, которое поглотило и Асю, и ее сына Андрюшу, и всех остальных. Очутившись в Болшеве, Цветаева впервые осознала эту чудовищную истину.
За четыре месяца, которые она провела здесь с мужем почти безвыездно — с 19 июня до 10 октября, — можно было успеть переговорить обо всем на свете. Что же сказал ей теперь Сергей Яковлевич? Что понял он сам, вернувшись на родину? Ведь еще в Париже, за две-три недели до его высылки, в эмигрантской и французской прессе появились отрывки из письма Рейсса в Центральный Комитет партии большевиков.
Уже тогда они могли стать первыми толчками прозрения. Да еще устрашающие сведения, которые привезла из Москвы Вера Трейл. Какой же болью, физически разрывавшей сердце, отозвались в нем догадки об истине! Может быть, те рыдания, о которых упоминает в своих мемуарах Сеземан, — не стоит целиком относить на счет причуд памяти Дмитрия Васильевича?.. Трудно сказать, был ли Сергей Яковлевич теперь до конца откровенен с женой. Хотя многого ей и не нужно было знать, чтобы понять главное.
«Его доверие могло быть обмануто — мое к нему останется неизменным». Так сказала она о муже на допросе во французской полиции. Доверие Сергея Яковлевича действительно оказалось жестоко обманутым. Не эта ли догадка составила самое тяжкое потрясение для Цветаевой в первые же недели ее пребывания на родной земле?
Существуют два достоверных свидетельства, принадлежащие перу самой Цветаевой, которые помогают до некоторой степени ответить на этот вопрос. К сожалению, именно до некоторой степени — и сейчас мы это увидим.
Только год спустя, после долгой волокиты, Цветаева получит с таможни свой багаж и достанет из кожаного кофра записную книжку, в которой она сделала последние парижские заметки. Первые строки, появившиеся на родной земле, написаны 5 сентября 1940 года. Цветаева коротко записывает события годовой давности: