Путь на Волшебную гору - страница 31

стр.

Однако как раз это удивительное противоречие и делает искусство таким дорогим, таким любимым, таким сверхценным; искусство дорого и любимо потому, что оно может являться, да и является, одновременно и наслаждением, и наказанием, и прославлением жизни веселыми образами, и критически — моральным ее уничтожением; искусство в той же мере порождает наслаждение, в какой и муки совести. Миссия искусства в том и заключается, что оно, скажем дипломатическим языком, поддерживает хорошие отношения и с жизнью, и с чистым духом; да, да, оно одновременно и консервативно, и радикально; смысл искусства в его посредничестве, в его срединном положении между духом и жизнью. Здесь источник иронии… Но здесь также скрыто (уж если оно вообще имеется) родство и сходство искусства с политикой, ибо политика, на свой, конечно, лад, тоже является посредником между жизнью и чистым духом; политика тоже не заслуживает своего имени, если она не консервативна или не радикально — деструктивна Однако было бы заблуждением из‑за сходства ситуаций превращать художника в политика, ибо задача художника — будить совесть — ни в каком случае не является политической задачей, а только и исключительно — религиозной. Однажды один великий психолог и психиатр назвал совесть «социальным страхом». Это, при всем моем уважении к ученому, неприятно «современное» определение; типичный пример того, как ныне готовы растворить любую нравственность и любую религиозность в социальности. Я хотел бы знать, какое дело было Лютеру до какой бы то ни было общественной идеи в его одинокой нужде и монастырских муках совести, прежде чем он совершенно непредвиденным образом стал реформатором и тем самым сделался социален? Но если кто‑нибудь назовет задачей искусства поставить жизнь перед судом чистого духа, чтобы разбудить Божий страх, я не буду ему возражать.

Нельзя сказать, чтобы восприятие мира с точки зрения радикального духа так уж подходило бы искусству. Личные впечатления и переживания пропитываются в этом случае постоянной яростью против всех тех явлений, какие предлагает глазу, к примеру, во время путешествия человеческая государственная или общественная жизнь. «Дух» видит церкви — фабрики — пролетариев — военных — полицейских — проституток — мощь техники и индустрии, тысячи форм жизни, выросших из человеческого мира. Все это — тупо, грубо, пошло и противно духу, то есть целомудренному Ничто. «Духовный» человек вообще никогда не выходит из состояния раздражения, тихой ярости и внутренних противоречий, ненависти и протеста. Что общего имеет такое настроение жизни, непрерывное отрицание всего и вся во имя пристойного Ничто, с искусством, об этом придется спрашивать у тех, кто путает художника с интеллектуалом; я на этот вопрос ответить не могу. Искусство, навеки присвоившее себе политико — критический взгляд; искусство, разучившееся смотреть на мир по — детски, непосредственно, религиозно; искусство, переставшее видеть в вещи существо, прекрасно чувствующее себя в Божьем своем, естественном состоянии; искусство, не позволяющее вещи радостно взглянуть на себя со стороны и вновь вернуться к себе же: нет, я не верю в то, что такое искусство сможет хоть как‑то справиться со своими специфическими задачами.

Но если искусство не может не быть ироничным, то, стало быть, оно — иронично? Совершенно очевидно, что срединное, посредническое положение искусства между духом и жизнью превращает иронию в нечто ему глубоко родственное. И если я и не говорю, что искусство всегда должно быть ироничным, то все‑таки называю иронию, в отличие от радикализма, художественным элементом; поскольку дух иронии — консервативный и эротичный, тогда как дух радикализма — нигилистичен и самодостаточен.

Однако ирония — всегда ирония, она обоюдоостра; она направлена как против жизни, так и против духа. Это придает величие ее жесту, это наделяет ее меланхолией и скромностью. Искусство тоже меланхолично и скромно, в той же степени, в какой оно — иронично, или скажем точнее: таков человек искусства. Ибо область нравственного — это область личностного, личного. Стало быть, насколько художник ироничен, настолько же скромен и меланхоличен; «страсть», великие жесты, великие слова не даются ему, духовно ему нипочем не достичь спокойного достоинства. В этом ему мешают проблемы его срединного положения, его смешанная природа, состоящая из чувственности и духа; коротко говоря, в этом ему мешают «две души в одном сердце». Жизнь художника ни в каком случае не достойная жизнь, путь к красоте вовсе не путь к достоинству. Ведь именно красота и духовна, и чувственна («только одной красоте выпало на долю быть наиболее зримой и привлекательной», — говорит Платон), так что она‑то и становится дорогой художника к духу. Но если бы кто‑то смог достичь мудрости и человеческого достоинства на той дороге, что ведет к духовному через чувственное, о! Вот этот‑то вариант я сделал весьма проблематичным, весьма сомнительным в одном своем рассказе, в нем я попытался изобразить художника, «обладающего достоинством», но все одно оставшегося безалаберным распустехой и авантюристом духа; мастерство его стиля — ложь и фиглярство, уважаемое положение — шутовство, «доверие масс» — смехотворно, а воспитание искусством народа и молодежи — рискованное, если не вовсе запретное занятие.