Пьяно-бар для одиноких - страница 13
Словом, повторяю: обстановка интимная, в доме тепло, на раскаленной решетке сочное мясо, отличное испанское вино «Ла-Риоха», фантасмагорические огни, кровати там и тут, впереди целая ночь, волшебные звуки Пьяццолы[20]... Но ведь чера утром я был на приеме у врача, и, следовательно, я не мог не быть в этом действе паршивой овцой.
— Ночевать будем здесь, хорошо? — сказал Хулио.
— Нет, — возразил я поспешно, — мне нравится спать в собственной постели.
— Да брось... — начал было Хулио.
— Лично я останусь с удовольствием. — Пати встала с кресла-качалки, прошлась, как бы танцуя, вокруг решетки и повторила с явным вызовом:
— Я очень хочу остаться.
— Но я хочу, чтобы мы все остались, — сказал Хулио.
И поскольку в эти минуты в музыку Пьяццолы влилась чистая мелодия танго Анибаля Троило[21], прелестная Пати двинулась в танце ко мне, подняла меня с кресла и заставила танцевать. Конечно, Хавьер, я бы не стал, если б не танго.
Его Величество танго, само естество танго, «Танцующие горестные мысли»[22], нечто пронзительное, щемящее, Хавьер, плачущее, метафизика на грани пошлости. Вот вроде бы в тебя взяли и всадили все, что было твоей жизнью, и все, что будет твоей смертью, какой-то магнит, то, что не под силу отвергнуть, этот обжигающий исступленный призыв, может, последний, к полной, абсолютной отдаче, понимаешь, Хавьер, только не смотри на меня так, ведь если кто в этом поганом мире меня понимает, так это ты... Словом, я покорился сладострастию танго, глубинному, роковому, медлительному, тоскующему, и не потому, что это танго, Хавьер, а потому, что оно — последнее, понимаешь? Я уверен, сейчас, когда твои пальцы пронизывают электрическим током мелодию «Дорожки в тропиках», пущенные тобой стрелы увлекают тебя туда, где мне нет места, в те пределы, откуда ты вправе сказать, что плевал на мой РАК, ибо то, что с тобой происходит, в тысячу раз хуже, да чего там — ты вправе сказать, что по сути мне повезло, и пока моя Берта, вполне возможно, разгуливает по набережной Сены или извивается на узкой продавленной кровати в Сен-Мишеле и пока еще не самый край, я смотрю тебе в глаза, а ты отвечаешь мне взглядом, зная, что «ветер, летящий с моря», рассказывает мне о моем и твоем, о нашем детстве, о наших чудесных открытиях, о том, как мы воровали апельсины на другом берегу реки, как взбирались на холм, чтобы запустить змея и подглядеть за блядушками, как швыряли камнями в дурачка Мануэля, который ходил в высоких кожаных сапогах, о белокурой Химене, которая играла бетховенскую «Элизу» под стук дождя, ударявшего по оцинкованной крыше... Но ты уже знаешь, посмотри на меня! Я не хочу, не хочу, а надежд никаких, и «мое больное тело уже не в силах жить...». Не знаю, понимаешь ли ты меня, Хавьер, я же всегда был с приветом. Ну не смешно? Я, бабник, безрассудный кобелина, танцую, стиснув в объятиях Пати, и вдруг так решительно:
— Нет, не останусь.
- Но мы же устали, — говорит она, — и много выпили, а в доме столько постелей...
И было, могло быть, было бы — давай поиграем с глаголами — нечто вроде карнавальной ночи: шум, струйки пота, броские цвета, вино рекой, маски, но тот, кто ведет партнершу, подчиняясь ритму танго, сжимается, точно от сильных уколов, поскольку доктор вчера утром сказал, что дело дрянь, что это — РАК, не Близнецы, не Козерог, а самый настоящий РАК, расположился себе в золотой короне вот здесь, в печени, в этом чертовом органе, который никогда не восстанавливается.
— Останемся, да?
— Нет, — говорю. — Я ухожу.
И тут подошел Хулио с бокалом вина — он явно принял куда больше, чем я, — и, танцуя, вклинился между мной и Пати.
— Ляжем втроем, не зря мы здесь.
Пати улыбнулась, прижавшись всем телом ко мне, и сказала:
— Да, конечно, давай останемся, давай поиграем в спряжение глаголов: я не пойду домой, где я — одна, ты не пойдешь домой, где ты — один, мы все будем спать у Хулио, который остался один, чтобы никто из нас троих не оставался один.
«Что это значит, Гильермо?» (Ты знаешь, Хавьер, что ни ты, ни я и никто из наших не мог склонить его на ложь.)
«То, что ты умрешь».