Рахманинов - страница 16

стр.


Леля Максимов был вспыльчив, горяч и непоседлив. Он ухитрялся егозить даже в присутствии Зверева. Если бы не его из ряда вон выходящая одаренность, не ужиться бы ему в доме Николая Сергеевича.

Мотя Пресман, напротив, был рассудителен и слегка флегматичен. Он двигался не спеша, вразвалку. Был курчав, скуласт, глубоко посаженные темные глаза глядели задумчиво. Несмотря на разницу характеров и темпераментов, мальчики сошлись как-то вдруг.

В консерватории и дома «зверята» были неразлучны, и вскоре спелись так, что даже искушенная Анна Сергеевна подчас терялась.

Искусство предвидения «погоды» было отточено до совершенства. Если Николай Сергеевич утром, шагая по коридору, напевал свой любимый стих «Людие, веселитися!», это предвещало ясный день. Естественно, мальчики старались его не испортить, О положении дел неведомыми путями был информирован и бедняк, сидевший с утра за фортепьяно.

Однажды в пятиминутном антракте перед завтраком в спальню ворвался Леля.

— Зверие, веселитися! — запыхавшись, вскричал он. — Сегодня мы едем в Большой театр.

— Кто мы? — растерянно спросил Сергей.

— Я, ты, он, мы, вы, они, — одним духом выпалил Леля.

Спустился вечер. Обычно тусклые, мигающие зеленым светом газовые рожки сегодня ярко озаряли углы и перекрестки. Через мелкий моросящий снежок просквозила озаренная снизу и увенчанная колесницей колоннада театра. Все казалось преддверием неслыханных чудес. И с той минуты, когда всклокоченный дирижер взмахнул палочкой и бросил в потемневший зал дерзкие звуки увертюры к «Руслану», Сергей больше не принадлежал себе. Палаты Светозара, и Голова, и пляски дев Наины, и «Любви роскошная звезда» — все это было свое, русское и ни капельки не походило ни на Черни, ни на Бургмюллера, ни на «Хорошо темперированный клавир». Он весь был там, где золотые, пурпуровые, зеленые и фиолетовые лучи переплетались, повинуясь движению музыки.

Музыка не смолкла и под занавес, а последовала за ними на снежную площадь. Разговор о Глинке продолжался в санях.

Не многим было дано так говорить, как Николай Сергеевич. У него был звучный, артистически поставленный голос, чеканная образная речь, богатая интонациями со звонким упором на «н». Он умэл в немногих словах передать самую суть, само дыхание пушкинских лет, сердце гениального замысла, раскрытое в слове и музыке.

«А ведь он добрый, хороший! — думал Сергей, глядя на учителя во все глаза. — Ей-богу, добрый…»

Когда ехали домой после долгого ужина в трактире Патрикеева, головы «зверят» качались от усталости.

— Однако… — Зверев взглянул на часы. — Время, мальчики! Два без четверти. Кто завтра начинает?

Через пенсне он посмотрел на вывешенный над фортепьяно «артикул».

— Ага!.. Сережа! Хорошо. Спать, мальчики. Спать! — И чары Наины развеялись дымом.

Сергей заморгал глазами, не совсем еще ясно понимая, о чем идет речь.

Он понял это только четырьмя часами позже, когда Анна Сергеевна неумолимо подняла его, заставила одеться и сесть за фортепьяно. Две лампы-«чудо» горели, освещая и обогревая еще не вытопленную комнату.

Руки Сергея по привычке принялись чеканить гаммы.

Но сам Сергей, шатаясь и глотая слезы нетерпимой обиды, едва сидел на табурете, и несчастнее его не было в те минуты на всем белом свете.

Беззвучно шевеля губами, он жаловался на судьбу и звал бабушку. Вдруг комната поплыла перед глазами.

— Врешь! — казалось, над самым ухом загремел страшный голос.

Высокая грозная фигура, всклокоченная, в одном нижнем белье, бесшумно выросла на пороге и так же внезапно исчезла. След жестокого испуга остался надолго, может быть навсегда.

И все-таки было бы непростительным заблуждением думать, что такие жестокие душевные встряски делали погоду в музыкальной бурсе. Напротив, они были скорее исключением, чем правилом. Старый опытный кормчий, Зверев искал совсем иных путей к сердцу своих «зверят». Так называемые «распеканции» он проводил обычно, не повышая голоса, обязательно в кабинете и при закрытых дверях. Но боялись их мальчики, пожалуй, больше, чем редких открытых вспышек зверевского гнева.

Когда, покончив с завтраком, Николай Сергеевич не спеша складывал салфетку и ронял как бы невзначай одному из мальчиков: «Зайди ко мне!», у обреченного был очень несчастный вид. В кабинете его вежливо просили сесть в огромное допотопное кресло, которое Звереву завещал, наверно, какой-то великан.