Ранние сумерки. Чехов - страница 31
На почте в Екатеринбурге он ожидал кроме семейного письма от Маши получить ещё и поэтический конвертик с аккуратным девичьим письмецом, подписанным, например, «Ваша Л...». Однако поэтического письма не оказалось, и в гостинице, благо номер был хорош, сочиняя длинное письмо своим, он так и не нашёл слов, выражающих его обиду каким-нибудь шутливым намёком. Решил наказать её перечислением в общем списке, где «привет всем». Даже загнал её в самый конец после Кундасовой. Но, подписав письмо и уже собираясь заклеивать конверт, передумал и сочинил постскриптум: «Попроси Лику, чтобы она не оставляла больших полей в своих письмах».
Писать рассказ, то есть записывать нечто уже существующее в воображении, надо, конечно, за столом, и не обязательно в тишине — пусть наверху в гостиной топочут и поют, можно даже остановиться на половине фразы, не найдя нужного слова, самому выйти в гостиную, поговорить, посмеяться, вернуться в кабинет, где необходимое слово уже ждёт на кончике пера, но думать о будущих страницах будущих книг, наверное, лучше в дороге, и не в поезде с говорливыми попутчиками, а в такой вот корзинке-плетушке под сибирский колокольчик и обязательную матерщину вольного возницы. То, что надо писать о Сахалине, он знал, не выезжая из Москвы: миллионы людей сгноили в тюрьмах зря, без рассуждения, варварски; гоняли их по холоду в кандалах десятки тысяч вёрст, заражали сифилисом, развращали, размножали преступников и всё это сваливали на тюремных красноносых смотрителей. Теперь вся Европа знает, что виноваты не смотрители, а все мы. Прославленные шестидесятые ничего не сделали для больных и заключённых. Поэтому он и едет на каторжный остров и будет писать о нём. И появится ещё одна обличительная книга, что-то полунаучное, публицистическое, далёкое от любимой беллетристики. Проза не терпит общеизвестных готовых выводов, пусть даже самых верных и благородных, а он всё-таки писатель. Найдёт ли он на Сахалине то, что взорвётся в его сознании, выпуская потоки новых слов, послушно выстраивающихся в необходимые фразы, абзацы, страницы, как это было со «Степью», «Скучной историей»?..
Возок особенно начинало трясти к вечеру, когда дорожная грязь превращалась в заледенелые кочки. Усталость и холод спутывали ход мыслей, хотелось только тепла и постели, и тогда он обращался к самой важной части своего багажа, которую, кроме него, не видел никто. Фотографию теперь не требовалось доставать: надо было просто закрыть глаза и увидеть гостиную в тёплом свете люстры и её, стоящую у рояля в голубом платье, с прижатыми к груди руками, сжимающими и удерживающими до времени текучий хрусталь звуков, готовых обрушиться водопадом прямо на сердце. Перебирая не спеша эту часть багажа, он заказывал «День ли царит», «Я люблю тебя, светлая ночь», но чаще — «Ночи безумные», и возок подпрыгивал в ритмах Чайковского и Апухтина[21]: «...осени поздней цветы запоздалые». Он даже вдруг уверился, что, когда писал «Цветы запоздалые», представлял княжну в точности похожей на Лику.
Письма от неё не было ни в Тюмени, ни в Томске, а в пути между этими городами ему было знамение, как выразился бы Павел Егорович. Ямщик мчавшейся встречной почтовой тройки заснул, и лошади едва не столкнулись. Старик, правивший чеховским тарантасиком, успел свернуть вправо, но вторая встречная тройка всё же врезалась, лошади смешались, затрещали дуги, тарантас поднялся на дыбы, сам он, уже лёжа на дороге под чемоданами, увидел мчащуюся прямо на него третью тройку, и если бы в момент столкновения спал в тарантасе, то комедия так бы и закончилась. Но он не спал, а вновь рассматривал гостиную в зимний вечер с жёлтым звоном Кудринских фонарей за окном, а она пела: «Знаю одно: что до самой могилы помыслы, чувства, и песни, и силы — всё для тебя», и он знал, что это всё для него, и нервы были напряжены, и он видел и чувствовал во много раз острее, чем обычный человек, как это бывает под гипнозом. Поэтому и успел молниеносно подняться и отскочить от смерти.
Это событие, а может, и вправду знамение убедило его, что она думает о нём, а не пишет, потому что пушкинское воспитание не позволяет переписываться с мужчиной, который так и не подал знака, что он для неё больше чем брат подруги. В письме своим из Томска нашёл новые слова: «Славной Жамэ привет от души. Если летом она будет гостить у вас, то я буду очень рад. Она очень хорошая». Из Красноярска: «Где теперь Жамэ? Хотел было заказать ей работишку в музее, да не знаю, где проживает теперь эта златокудрая обольстительная дива».