Ранняя осень - страница 12
Дороги были занесены сугробами, машины не ходили. Взял Гордея с собой лесник, привозивший на станцию командированного. Как и Гордей, лесник отсиживался все эти дни у городских знакомых, пока над Самарской лукой неистово буранило.
Даже выносливому Ветерку, соловому мерину лесника, свыкшемуся с бездорожьем, приходилось маетно: то и дело проваливался по самое пузо в какие-то ямы, передутые рыхлым, вязким снегом. Вылезали из саней, сбрасывали тулупы (Гордею повезло: у лесника нашелся второй, запасной, тулупчик). И помогали измученной, в мыле, животине выбираться на ровное место.
Родной дом стоял над Усолкой, в дальнем конце Ольговки, и Ларионыч, оказавшийся свойским человеком, подвез художника до самого подворья.
От скомканной десятки лесник наотрез отказался, конфузливо бормоча:
— Не обижай, парнище!.. Разве что на огонек загляну при случае побалакать. О столичной житухе порасспросить. Если, как говоришь, и вправду намерен погостить впрок у родительницы.
И Ларионыч покатил домой в противоположный конец деревни, где таилась в одичавшем — когда-то барском — саду начальная школа.
Гордей не успел даже потянуться за чемоданом, как возле него, неизвестно откуда взявшись, очутился кривоглазый дед в новом солдатском ватнике, подпоясанном скрипучим и, тоже новым, широким ремнем.
— Оплошал, Гордейка, оплошал! — зашамкал дед Трошка (лишь в этот миг признал Гордей в престарелом дедке известного на всю округу рыбака-забулдыгу, соседа по проулку). — С опозданием объявился!
— Как… с опозданием? — холодея сердцем, не спросил, а выкрикнул Гордей.
— Не дождалась Варвара разлюбезного сынка, — все так же с подвыванием причитал по-старушечьи дед. — Вчерась отбыла на новую квартеру. До мазарок-то не силен был я дотопать, а помянуть — помянул. Даже чичас помутнение головы проистекает. Опохмелиться бы, Гордейка, негрешно!
Оставив свои вещи у палисадника с косматыми заиндевелыми березами и не слушая болтовню деда, Гордей бросился на кладбище. Оно было недалеко, тоже на яру, под боком у кряжистых осокорей.
Могилу матери увидел сразу, едва зашел за покосившуюся, из кольев, ограду. Невысокий песчаный холмик кто-то заботливо прикрыл сосновой веткой, словно пытался уберечь могилку от лютой стужи.
Веря и не веря в свершившееся: матери нет в живых, и он никогда ее уже не увидит, — Гордей сдернул с головы ушанку. Он собирался поклониться до земли той, единственной, которая дала ему жизнь, любила его больше чем себя, а он бывал и несправедлив, и незаботлив, а когда и груб. Сжимая в руках ушанку, Гордей сказал с запоздалым раскаянием: «Матушка, родная моя, прости… прости сына своего…» Подкосились ноги, и он упал грудью на жалкий холмик с крупными комьями смерзшегося песка, как бы покрытыми засахарившейся корочкой.
…С кладбища Гордей уходил с окоченевшей до самого донышка душой.
За Усольские отроги опускалось солнце — большое, негреющее, равнодушное к его горю, последними лучами озаряя, словно бы отблесками далекого пожарища, родную деревеньку, протянувшуюся вдоль хребтины высокого берега.
На бугре, между кладбищами и Ольговкой, дыбилась стародавняя ветвистая рябина, вся усыпанная заледенелыми гроздьями. Несмотря на меркнущий день, в рябиннике бойко копошилась стайка хохлатых, тоненько посвистывающих свиристелей.
По рыхлой тропе, протоптанной лишь наскоро накануне, спешила навстречу Гордею женщина… нет, девушка — легкая, порывистая, похожая на долговязую восьмиклассницу.
Голова девушки была повязана белым пуховым платком с еле приметной красниночкой, повязана кое-как, будто в спешке. Полы короткой шубейки расходились в стороны, обнажая точеные колени, обтянутые тонкими, не по зиме тонкими, чулками.
— Здравствуйте! — сказала запыхавшаяся девушка, приближаясь к Гордею. — Это я вам писала… и телеграмму… тоже я.
— Спасибо, — еле шевеля белыми губами, через силу выдавил из себя Гордей. Следовало бы добавить: «В вашем представлении я злодей из злодеев с каменным сердцем?» Но глянув в диковато испуганные глаза девушки, он не произнес эти пустые, как ненужная шелуха, слова. Он уже знал — она его не осуждает.