Раны любви - страница 7
Была только ласка.
Дождь падал медленно медленными крошечными капельками. Сразу посвежело. Везде по двору застучали ставни окон. Открылись они, жадно вдыхая свежую влагу.
Дворник внизу прилаживал бочку, устанавливая ее под водосточной трубой. Суетились по двору кошки и мяукали весело-тревожно. Забегали ребятишки и точно по телеграфу посылали далекому небу свои восторженные крики. И, как кошки, бегали они и тревожились, и веселились своею наивною радостью.
А потом все стихло, угомонилось. Прошел дождь, оставил по себе запах пыли, немного освежил воздух, — и опять духота спустилась на землю, и сделалось еще тяжелее.
И Наташа, склонившись между цветов на подоконнике, тихо плакала и слезы эти, как только что прошедший дождь, не освежали и не принесли отрады.
А за слезами пришла тихая дрема, и кто-то сильный и красивый начал согревать ее озябшую душу, и кто-то начал шептать ей про победу далеких, как небо, грез на земле, кто-то звал ее, молил, требовал…
А за окном, — и уже в жизни — кто-то несмело и робко шептал:
— Наташа!
Наташа широко раскрыла глаза, вглядываясь в темноту и отыскивая там своего жданного…
Никого не было.
Голос же настойчиво шептал:
— Наташа!
И быстро наклонилась Наташа, взглянула во двор и на мгновенье отшатнулась, но сейчас же улыбнулась и громко — почти криком радостным и веселым, — приветствовала Петю.
— Петя, Петя!
И опять спустились ее черные волосы в черную тьму, заблистали глаза и она коснулась своими, теперь холодными щеками щеки Пети.
— Там есть скамья. Возьми ее, подвинь!
Петя быстро приставил скамью, взобрался на нее, — и вот он теперь лицом к лицу с Наташей, видит ее измученные глаза, похудевшее личико и по-прежнему сверкающие среди алой крови губ белоснежные зубы.
Он близко около нее, Наташи, гречаночки. Слова, как прежде… давно… тогда… умерли. Но он смотрит восторженно, чисто и светло на нее. И плакать готов от радости, видя ее среди цветов и бледно-розовой занавески… как тогда… как тогда…
— Петя, милый Петя! Только утро любви хорошо…
Белая рука, вся покрытая темным пушком, обвивает его шею. И наклоняет голову к груди. Кружевная, легкая кофточка — прозрачна и открыта. Петя чувствует нежно-мягкую грудь, и запах молодого, ароматного, как ландыш, тела. А другая рука мягко проводит по волосам и ласкает материнскою нежною лаской.
Но умер прежний, юный Петя. Спит его душа. Приятно ему и сладостно быть у нежной мягкой груди и пить ее ароматы и чувствовать, как чрез полные, белые чаши пробивается голос бьющегося сердца. И как бьются своим трепетом полные белые чаши. Но страсти уже нет. Умерла. И все это не то, что было…
И Петя отрывается от них, как от горького напитка, смотрит долго на Наташу и ее скорбные глаза и несмело говорит:
— Неужели все это правда, что говорят про вас?
Наташа опять обвивает его шею, обеими рукам прижимает к себе, точно Петя — младенец, которого надо кормить грудью, — и, склонившись к нему и обжигая его дыханием своим, шепчет:
— Все правда. И я даже хуже, чем ты знаешь…
И так застыли они, обнявшись. Оба без страсти, — такие близкие. Оба без любви, — такие горячие. Оба без ласки, — такие голодные.
Молчали они долго, как дети, наплакавшиеся и усталые.
Молчаливая ночь смотрела на них звездными глазами. И удивлялась.
Пришла и прошла осень. И много еще осеней прошло с тех пор.
Но на сердце Пети осталась навсегда одна унылая, печальная осень. Неизгладимая, бессмертная.
Проходила жизнь. Проходила любовь. Искрилась страсть. Были муки и радости. Было отчаяние и падения. Были высокие подъемы и ужасы крахов… Все было в жизни, все повторялось, все исчезало, чтобы с новою мукою родиться вновь.
Но не исчезали и не повторялись лишь эти последние минуты на первых ступенях жизни.
Остался навеки уголок в сердце, — и в этом маленьком уголке притаилась большая печаль с родной сестрой своей — тоской.
И обе эти сестры всегда помнят прекрасную гречанку и вызывают всегда в душе Пети образ этой женщины, разбившей себя у входа в храм жизни.
И обе сестры шепчут постоянно сердцу Пети:
— Береги сердце женщины…
Но сердца людей глухи. Когда они соприкасаются друг с другом, — они разбиваются, как хрупкий фарфор.