Рассказы - страница 23
Иногда, забывшись, я непроизвольно протягиваю руки к Владеку, умоляя его, чтобы он не убивал, и снова опускаюсь на стул, утомленный и измученный, пока сон не сомкнет моих отяжелевших век…
Он завершил свой рассказ. Было четыре часа утра. Пламя ночника вздрогнуло из последних сил и погасло. Зловещие тени исчезли.
Я открыл окно и вздохнул. Со двора в комнату начали тихо проникать светло-голубые отблески зари, от лесов исходил бодрящий аромат деревьев. Где-то на ветвях птицы, стряхнув росу, заводили утренние трели, за дневные хлопоты принимался, проснувшись, ветер…
Я подошел к Жрэнцкому. Он молча протянул мне руку. Тронутый до глубины души, я поцеловал ее.
Тогда он обнял меня как сына и, положив свою ладонь на мою голову, что-то тихо зашептал…
Ⓒ Cień by Stefan Grabiński, 1918
Ⓒ Юрий Боев, перевод, 2016
В купе
Поезд мчал сквозь пространство, быстрый, как мысль.
Сквозь окна, куда ни глянь, виднелись поля, погружающиеся в ночной мрак и голые целинные земли, описывающие широкие круги; вагоны, будто складки веера, то тесно прижимались друг к другу на всём протяжении состава, то, наоборот — отстранялись. Натянутые телеграфные провода время от времени взмывали вверх, иногда спадали вниз, а потом снова выравнивались: упрямые, смешные, неподвижные линии…
Годземба смотрел из окна вагона. Его глаза неотрывно следили за блестящими рельсами, упивались этим только кажущимся движением, а вцепившиеся в оконную раму руки, как бы помогали поезду выталкивать пройденные участки пути. Сердце билось так, словно хотело ускорить темп езды, удвоить разгон глухо стучащих колёс…
Одна взволнованная ходом паровоза птица, вырвавшаяся из оков повседневности на волю, бодро мелькала вдоль растянутой стены вагонов, на лету ударяясь радостными взмахами кончиков перьев об оконные стёкла и весело обгоняла машину. Эй, там, в широких синих далях, далёкий, мглою скрытый мир!…
Годземба обожал движение. Мечтатель, каким он обычно был, тихим и несмелым — менялся до неузнаваемости, лишь только нога его ступала на подножку вагона. Его беспомощность тут же улетучивалась, испарялась куда-то и робость, а прежде замутнённые тревогой глаза, отныне поблёскивали задором и силой; неисправимый «витатель в облаках» и растяпа круто преображался в волевого, энергичного человека, — к тому же, знающего себе цену. А уж как прогремит гудок, когда чёрная вереница вагонов тронется к своим далёким целям, — такая безбрежная радость охватит вдруг всё его естество, будто тёплые токи — животворные, как солнце в жаркие дни лета, — разольются в самые укромные уголки его души.
Что-то такое присутствовало в природе несущегося поезда, способное оживить ослабленные нервы Годзембы, всполошить его чахлую жизненную энергию, пусть и искусственным образом.
Создавалась некая особая среда, неотделимая от движущегося окружения; она имела свои законы, своё соотношение сил, свой собственный странный, а порой и грозный дух. Ход паровоза передавался не только физически; динамика машины ускоряла и психические ритмы, заряжала волю, внушала уверенность в себе; «железнодорожный невроз» Годзембы — у особы утонченной и впечатлительной — преобразовывался в положительный, в известном смысле, фактор, приобретая характер: конструктивный и благоприятный, но, при этом, весьма скоротечного действия. Усиленное возбуждение на протяжении всей езды удерживало его обычно слабые жизненные силы на искусственно-высоком энергетическом уровне, и, при должном соблюдении всех «благоприятных условий», ввергало его в состояние глубокой прострации; казалось, что движущийся поезд действовал на него, как морфин на наркомана.
В четырёх стенах купе Годземба сразу же оживлялся; ещё вчерашний мизантроп с «твёрдой земли», сбрасывал свою личину, — сам заговаривал с людьми, порою даже вовсе не расположенными к беседам. Этот неразговорчивый человек, трудный в совместной повседневной жизни, внезапно преображался в первоклассного остряка, осыпающего спутников весёлыми анекдотами, которые он ловко сочинял на ходу. В нём пробуждалась твёрдость, предприимчивость, и даже хлёсткость, несмотря на то, что по жизни он был человеком рассеянным — хоть и незаурядных способностей, — кого то и дело опережали расторопные посредственности. «Совершеннейший неврастеник и трус» неожиданно переменялся в дерзкого скандалиста, иной раз, — и весьма грозного.