Разрыв франко-русского союза - страница 23
С этих пор Александр уже не довольствовался тем, что время от времени повторял свои уверения; он сделал их постоянным и главным предметом своих разговоров с посланником. Он возобновлял их при каждой встрече, при всяком удобном случае. В течение нескольких недель он повторил их счетом не менее 12 раз, и всякий раз это был поток изысканно-выразительных, образных и сильных фраз, всякий раз – трогательное выражение лица, медовые речи и неподражаемая прелесть в жестах и дикции.
Коленкур не в силах был противостоять чарующим звукам голоса, обладатель которого умел сочинять на один и тот же мотив бесконечные вариации. Он верил словам, которые с невыразимо прелестной улыбкой расточал перед ним Александр. Он не замечал, что верхняя часть лица царя, помимо его воли, не отвечала выражению его губ; что голубые, лишенные блеска глаза никогда не улыбались, не смотрели доверчиво; что упорный, почти страшный по своей неподвижности взор никогда не останавливался на собеседнике, а как бы уходил в созерцание таинственного призрака.[74] Итак, мы видим, что Александр с каким-то безотчетным, болезненно тревожным чувством отдался во власть великого плана, к которому привели его страх в другие чувства, имевшие более чем законные основания. Он увлекся проектом, который отвечал и его глубокому недоверию, и благороднейшим свойствам его характера и примирял его честолюбивые стремления с величием его души. И в то самое время, когда он более всего был занят этим проектом, он говорил, что у него нет задней мысли; что его политика вся, как на ладони; что никто более него не питает такого отвращения к окольным путям, к извилистым тропам. “Я ничего не скрываю, генерал, да мне и нечего скрывать”[75], повторял он до пресыщения. Но именно эта-то настойчивость и должна была обратить на себя внимание посланника, заставить его быть настороже: не следовало доверять тому, кто при всяком удобном случае хвастался своим прямодушием и искренностью.
Чтобы вернее водить за нос Коленкура, Александр ничего не имел против того, чтобы прослыть одураченным. Он позволял наиболее горячим головам из высшего света говорить, что его терпение и слепота превосходят всякие границы; что он все проспит и подготовит себе печальное пробуждение. В салонах на перерыве говорилось: чего еще ему надо, чтобы открыть глаза на намерения Наполеона; чего еще ждет он, чтобы отказаться от вероломного союза и ответить на просьбы Англии, на ее предложения содействия? – “Видно, нужно, чтобы французское ядро шлепнулось в Неву, чтобы этот упрямец император и дурак канцлер поняли, что можно спастись только с помощью Англии”[76]. Александр не особенно огорчался такими словами и находил, что они для него выгодны. По его приказанию лица, близко стоявшие к правительству, высказывались в сдержанных, осторожных и примирительных выражениях. Распространявшиеся по временам слухи о войне не находили ни малейшего отклика ни во дворце, ни в канцелярии канцлера. Дойдя до этих мест, заботливо лишенных малейшего резонанса, как бы законопаченных, они замирали и прекращались.
Речь русской миссии в Париже соответствовала этим предосторожностям. Чернышев, присланный в качестве доверительного агента, на диво понимал намерения своего государя и удивительно умел служить им. Он непоколебимо верил в необходимость упредить противника, и, тем не менее, постоянно говорил Наполеону, что неизменное желание Его Величества русского императора – “сохранять и все более скреплять существующие между империями союз и дружбу; что Его Величество твердо решил по-прежнему поддерживать континентальную систему”.[77] Что же касается Куракина, то, очевидно, нашли излишним посвящать его в тайну или предписывать ему быть осторожным. Для того, чтобы он не возбудил внимания смелыми речами, нужно было только предоставить его миролюбивым склонностям и беспробудной лени.
Парижская хроника, доходившая до Петербурга путем письменных сообщений, занималась еще Куракиным, но говорила, что он все более ограничивает круг своих обязанностей почетной стороной дела, что он по-прежнему забавляет общество доходящей до смешного пышностью, которой обставляет свои самые ничтожные действия, своим пристрастием ко всем мелочам этикета, своим огромным и наивным тщеславием и манией при всяком случае писать на заказ с себя портреты во весь рост, среди атрибутов и эмблем, которые должны служить символами его дипломатических подвигов. В промежутках между припадками подагры, он присутствовал на приемах и балах, разыгрывал роль мецената, посещал мастерские художников, путался во французской комедии и “разбирал ссоры между мадемуазель Бургонь и мадемуазель Вольней из-за ролей одного и того же амплуа, которые они оспаривали другу друга”