Религия и социализм. Том I - страница 46
Органы тела выработаны, как инструменты для продолжения жизни. Если жизнь обеспечена без труда — органы должны все же упражняться, поэтому игра всегда есть подражание охоте, борьбе, труду и т. д. Игра приятнее труда потому, что в ней нет элементов принуждения, она выработана по плану, соответствующему потребности. Однако и легкое утомление и иногда даже опасность жизни испытываются организмом, вооруженным наследственностью для борьбы, и не борющимся — как потребность. Припомните все формы современного спорта, и ту огромную роль, которую он играет в жизни освобожденных от труда классов, или тех, кто отдан в жертву чересчур одностороннему труду.
Только паразит, только деградировавшее уже животное, которое на подобие тли постепенно лишается своей подвижности и самых органов, превратившееся в «чистый желудок», не испытывает потребности в активности. В идеал гармонического человека активность входит как элемент первой необходимости.
Если игра выше труда по своей организованности, по своей соответственности данным потребностям (прим. гимнастика), то труд выше её по своему результату. Целесообразный труд направлен, очевидно, на достижение какого–либо блага, вообще на улучшение. Достижение цели, определяемой заранее, как благо, доставляет человеку (животному также) чувство глубокого удовлетворения. Это чувство тоже оружие в борьбе: моменты радости творчества, радости борьбы постепенно затмевают своим сиянием множество других радостей, которые человек справедливо назвал «низшими». Успешный труд — источник радости прочной, целебной, развивающей. Жажду творчества можно вычеркнуть из души человека, только деградировав его даже как животное.
Человек, существо вооруженное для борьбы, оценивающее все как благо для себя или зло, как нечто легко и приятно усваиваемое (красота) или наоборот (безобразие). В радости перед положительным, в способности своей ликовать перед добром и красотою, т. е. в конечном счете, перед тем, что способствует росту той же жизни и тем, что свидетельствует о высокой степени этого развития, — жизнь имеет чудесное оружие, постоянный стимул к борьбе и творчеству. В способности же бороться и творить — залог новых и новых радостей. Насколько чувство восторга перед красотой, силой, богатством — развито в человеке, явствует из клича Римской черни: «Panem et circenses!»
Но здесь уже слышен голос паразита: то и другое должны ему дать. Работник и артист хотят то и другое создать для себя и других.
Итак жизнь, животная жизнь, органы нашего тела уже рисуют перед нами неясными голосами своих требований — идеал: питание, упражнение, творчество, радование.
Но нет возможности забыть среди других потребностей — потребность размножения. «Любовь и голод движут миром», говорил Шиллер.
У философа мистического паразитизма от любви осталось одно мистическое сладострастие, чистая физиология в грубейшем виде, несмотря на прибавку словечка — мистическое. Это идеал какого–то онаниста. Потребность размножения бесконечно шире. Возьмите обыкновенное животное и посмотрите: это потребность в сближении с существом другого пола, потребность нравиться ему, победить перед ним соперников, красоваться в его глазах; затем это любовь к потомству, материнское и вообще семейное чувство. Было бы излишне приводить здесь примеры. Кому они неизвестны, пусть прочтет «Половой подбор» Дарвина.
Сколько красоты физической и духовной порождает половая страсть. Она создает величайшее чувство организованной материи — любовь во всех её разветвлениях: неудовлетвореную страсть, любовь супружескую, любовь отцовско–материнскую, сыновнюю, братскую, любовь к потомству, к роду, человечеству. Она впервые перерастает индивид: страсть сильнее инстинкта жизни, материнская любовь, а позднее любовь к потомству, к племени также побеждают эгоизм. Если паразиту достаточно сладострастия, то гармоничному человеку нужны все отрасли любви. Симон, таинственный соперник Христа, говорил о Боге: Он отец и сын, супруг и супруга, брат и сестра, он — сам и друг».
Любовь к потомству особенно важна в религиозном отношении. Она открывает далекие пути другому, чудному и конечно совершенно «животному» чувству — надежде. Если я не был счастлив, то быть может сын мой, внук мой. Если я не победил, то победитель восстанет из семени моего. Это любовное отождествление себя с родом, это побеждающее смерть и время мы — было особенно присуще еврейскому народу. Оно жило в нем с такою силою, что еврей прошел было мимо другой возможности утешения и надежды — идеи личного бессмертия, иного мира, идеи, вытекающей из дурно истолкованных фактов, галлюцинаций и сновидений.