Рерих - страница 16
.
Но уже через 8 дней в дневнике Рериха появилась другая запись:
«Капут. Начало занятий в академии. Кружок к черту! Все пропало — разбилось. Меня и моих соинициаторов эти свиньи обозвали аристократами (что, де, тут аристократы затевают, мы — не им чета, мы — демократы). Устав им показался (их разуму) непонятен и страшен. Например, просто боятся слова баллотировка. Сегодня никто со мной к графу не пошел — испугались. Вчера, оказывается, Леон говорил Скалону, что мне с ними (т. е. со мной) делать, как его удержать. Отчего, спрашивается, удерживать — от доброго начинания с целью научного образования? Сакетти [Сиверий Антонович] в наше посещение его сказал: „Хотя я и профессор-консерватор, но должен признаться, что уровень развития консерваторов стоит так низко, что ничего подобного там немыслимо! А вот весьма приятно слышать, что в среде академистов явилась подобная инициатива“. Не радуйтесь, почтенный Сиверий Антонович, и в академии ничего подобного немыслимо. Не народы тут, а грубыя свиньи и больше ничего. Видите, демократы! Нас заподозрили в каком-то триумвиратстве. Теперь остались я, Леон, Скалон, Рейнеке, Фролов, Федорович и Доничиевский…»[38]
В академии шли экзамены, и сокурсникам было не до какого-то кружка. В эти дни Николай Рерих писал:
«Начался экзамен в академии. Экзаменующихся набралось (живописцев) больше сотни. Масса академистов. Во вторник хотел пройти в экзаменационный зал; подхожу к двери — стоит Бруни с одной академисткой, она просит позволения посмотреть экзаменующихся. Бруни позволяет ей войти. Тогда я хочу войти за ней, а почтенный Николай Александрович берет меня за плечо и останавливает: „Нельзя“. Я хотел заговорить с ним, а он весьма прозрачно отвернулся и заговорил с другим. Это черт знает что такое, чего ему от меня надо? Чего он злится? Даже говорить не хочет. Товарищи серьезно предостерегают меня от него и говорят, как бы он мне к Рождеству свиньи не подпустил бы».
Николай очень волновался, как пройдут эти экзамены: вдруг провалится, что тогда скажут о нем его бывшие товарищи по гимназии Карла Мая? Поэтому для себя он установил жесткое расписание, которое, естественно, подорвало его здоровье.
«Вчера был Скалон и Антокольский, и мы поклялись выдвинуться или, по меньшей мере, постараться выдвинуться, — записал в дневнике Николай Рерих. — Скалон сказал: „Теперь три гвоздя вбиты крепко и близко один от другого“. Что-то из этого выйдет? Вот будут хороши три гвоздя, когда меня из академии выгонят к Рождеству. Впрочем, все убеждают меня, что этого не случится. Да к тому же и сам принимаю уже меры, чтобы этого не случилось — а именно: начал писать этюд „Варвары“ — может, еще и подтянусь. Теперь у меня все время занято. А к скорому времени, предчувствую, придется просить о продолжении суток на 28 часов… Вот весь день ушел, а время для гуляния нету. А доктор велел мне гулять не менее трех часов ежедневно. Ну, на гуляние буду отводить воскресенье, буду на лыжах бегать. Пожалуй, даже на чтение газет времени не останется». Далее Рерих пишет: «Завтра пойдет Антокольский к Елене Павловне. Звали непременно меня, но я по причине вышеизложенной (выражаясь канцелярским языком) не пойду, хотя очень подмывает меня. Там, знаете наверно, услышишь столько новостей и других любопытных рассказов как писать. Любопытно, как она убеждала меня приписать и академисток в члены кружка. Я протестовал. Она убеждала меня, что мой взгляд отсталый, что присутствие женщин облагородит некоторым образом наш кружок. Пришлось ей уступить. Вообще должен сознаться, что ее слова, что она приручила Залемана, — верны, она действительно может приручить. Кстати, в натурном классе устроено особое женское отделение, где академистки рисуют с голой натурщицы. Эта мера ужасно мне нравится, а то совместное рисование часто стесняло и тех и других, или же ставило в разные неприятные положения. Припоминается мне, как в прошлом году Филькович уговаривал меня поступить в их мастерскую и как особенно веский аргумент выставил, что они пишут натурщицу красивую, и если я захочу, можно и голую. Невольно улыбаюсь, вспоминая его удивления, когда я наотрез отказался от его предложений. Теперь я как-то меньше краснею. Чего мне стоило научиться не краснеть при каждом скоромном слове, — ведь глупо, а не мог сдержаться и краснел, недаром Мирошников называл красной девицей, и даже и теперь еще белоснежкой»