Ретроспектива - страница 3
Но если провидение мне и помогло, то только для того, чтобы усилить горечь разочарования.
Многоквартирный дом провонял аммиаком и канализацией. С колотящимся сердцем постучал я в знакомую дверь.
Мне открыла женщина. Нагарвадху — «Жена всего города». Ее чары были ничем не лучше тех, которыми наши крестьяне заклинают урожай от жучков.
— Говоришь, старик? У него еще все зубы целы были? — сказала она в ответ на мой вопрос. Окликнула кого-то в глубине: — Арре! Это же он тут до нас жил, много лет назад? — Дверь распахивается и открывает глазу внутренность квартиры, все так изменилось; подушечки, занавесочки — киномузыка завывает, как оркестр из бормашин: «Отбрось печаль, приди ко мне; приди ко мне, любовь моя, приди, приди ко мне, любовь моя, приди…»
Я бежал. Назад, без всякой надежды, на кладбище, где уже собрались беспризорники, играют и ссорятся меж могил. Четырех-пятилетние малыши стоят не на жизнь, а на смерть за тонкую лепешку, за выдранную из комикса страничку…
Голос позади — я вздрогнул:
— Это наше место.
В самой ее малышовости уже была угроза, усиливающая опасность. За спиной она что-то держала.
— Я понимаю, детка, — сказал я. — Я уже ухожу.
— Это наше место. — Она показала мне предмет, который держала за спиной. Самодельное ружье: диванные пружины, обод руля от грузовика; вместо приклада тяжелый костыль, разрисованный фломастерами и шариковой ручкой — птички, цветочки (ла! в память врезалась каждая подробность той минуты). Девочка широко улыбается, зубки как фарфоровые, приближается, рассекая сорняки, верхом на широкой черной спине моего злосчастья: зверь-горемыка раскачивает безжалостными клыками, рыкает беззвучным рыком…
И как ни странно, я нисколько не встревожился, пораженный сначала красотой очей ее, и лишь затем — прикладом ее ружья.
Сила воистину нечеловеческая!
Я взлетел в пьяном пируэте.
Она смеялась, а я ковылял, шатаясь, прочь.
Вот и на Луне я ковыляю прочь от часовни, в девственнолес, окружающий мою мастерскую, как непроходимая чащоба окружает заколдованный замок.
Под ногами — трясина, перевитая узлами корней; но здесь даже покойник ступает легко.
Подхожу к теплице. Призрак Британии, когда-то славной на суше и море, вдохновленный архитектурой Хрустального Дворца викторианской эры, чье инженерное решение в свою очередь вдохновлялось строением гигантской кувшинки — и уже затерявшееся в растительных зарослях, вытеснивших ту самую архитектуру, которая так тщилась сама их вытеснить. Вместо несущих элементов — подсолнухи, трещат и стонут, их мускулистые торсы растут на глазах — слияние растительного, минерального и животного мира. И все они — мужские особи, невзирая на пол. Подобно хиджрас — так по-арабски называют превращение или переход, — дюжие трансвеститы в нарочито простых и ярких платьях.
Многие послужили основой для моих ранних лунных творений, и их тяжелые стебли переплетены с конструкциями из новейшей многоцелевой древесины. Махагони в агонии, живописует мои воспоминания (чертополох, кладбищенские ворота, и нарисованные шариковой ручкой птички взлетают, как от выстрела, с приклада). Мне думается, что мои скульптуры придают подсолнухам сил, как бывает при скрещивании гибридов, и что они обязаны своим процветанием не только биологии, но и искусству. Некоторые из подсолнухов поддерживают ветхий потолок, а другие высунули желтые бедовые головы наружу сквозь стекла.
И все в помещении качается, оглушительно звенит сигнализация, свистит, как закипевший чайник, вырывающийся наружу воздух, А меж свисающих стеблей, разводов, пыли, трещин и извивов испарений, я вижу снаружи колонию соцветий, приспособившихся к условиям вакуума и лунной почвы. Их головки подняты, нехитрая математика лепестков распахнута навстречу безвоздушному пространству.
Я смеюсь, довольный, и тут же расплачиваюсь за смех приступом кашля. Га! Мокрота!
Когда приступ проходит, мне труднее дышать, чем обычно. Растения успевают возместить истраченный мной кислород, но не полностью.
Я вновь поддаюсь темному притяжению моей мастерской.
Лакхнау затягивал меня, крутил и наконец вышвырнул наружу.