Революция низких смыслов - страница 25
Свой ответ на вопрос «кем прокляты?» писатель прячет за древней молитвой. Это богатырь-старообрядец Рындин все время твердит «бабушкину молитву» — «кто сеет на земле смуту, войны и братоубийство, будут Богом прокляты и убиты». Но каким же Богом прокляты мы были в 41-м? Виктор Петрович вынужден «путать карты». Он ведь знает, что Бог в православном христианском установлении никого никогда не проклинал. Даже предавшие Сына Божия на смерть Им не прокляты, а наказаны. Господом нашим совсем не проклят род человеческий, Он бесконечно милостив, несмотря на все тягчайшие грехи наши личные и исторические. Явно больше симпатизируя старообрядцам (самый светлый человек в казарме — старовер), Астафьев подхватывает намеченное А.И.Солженицыным и другими писателями представление о чистоте веры именно в их среде. Но и старообрядческое представление о Боге, чего не мог не знать романист, — вовсе никак не соответствует требуемому проклятию Потому писатель и вынужден рассказать нам об «оконниках», что молились звезде, дереву, зверю, от которых известно «Богово проклятие». В том- то и суть. Языческое, сектантское, а не милующее православное, отношение к человеку предпочел В.П.Астафьев. Всем своим замыслом он вступил в конфликт и с собственными героями. «Десяток солдат молятся, — пишет автор, — батальон их слышит. Вот вас (политруков — К.К.) не слышат. Спят на политзанятиях». Только молились солдаты Господу нашему Иисусу Христу. «И мертвенькие сплошь с крестиками лежат», — вывела рука писателя. С православными и старообрядческими крестиками! Автор же, породивший своих героев, молится вместе с «оконниками» языческой звезде и зверю. Писатель ввергнут в противоречие с самим собой — и это обстоятельство нельзя иначе понимать, как трагическое.
Можно понять тех, кто читал «…Ивана Денисовича» и не испытывал подавленности, почти задавленности звериными условиями жизни человека, а читая Астафьева, не справляется с тяжестью описания казарменной жизни, мало отличной от тюремной, и картинами «края», «предела» падшего мира. Астафьев не может плохо, неярко писать — впечатление «края» только усугубляется его талантливостью. И все же не «остервенелое глумление над своим же братом», не бессмысленная муштра с игрушечным оружием, не быт доходяг остается в памяти. Великолепны рассказы о судьбах Щуся и Шпатора; сколько подлинного чувства в гимне писателя Хлебному полю («самому дивному творению рук человеческих»); как целомудренны и пронзительны в любви слова о русской женщине; с какой нежностью, «душу разрывающим восторгом» написана сцена прощания старшины со своим уходящим на войну батальоном. (Стоит сопоставить эти страницы романа с рассуждениями С.Липкина о «непобеде» друг над другом Сталина и Гитлера, чтобы понять, как много у Липкина книжной «гуманности».) Русский читатель узнает здесь «прежнего» Астафьева, иноземец, пожалуй, поразится «быдловым существованием». Но все-таки за свою страшную, «озверелую правду» писатель Астафьев не получил награды. Видимо, еще ниже, за край, должна быть опущена планка правды о русском человеке и России. Хлебное поле! Помешало ты быть «избранным» или спасло писателя от ловкого критика-политика, уже обмакнувшего перо в чернила, чтобы вывести «В.П.Астафьев и кризис национального сознания» или, того лучше, «В.П.Астафьев как зеркало нашей революции». Кризис, как и революцию, естественно будет им одобрен и расхвален.
Кажется, завело писателя в тупик, сбило с дороги его сознательное и явное отчуждение от православия. «Сигналом» того является не столько пристрастие к старообрядцам (здесь должно и, даст Бог, возможно преодоление раскола), но перечисление в одном ряду — «не знающих стыда дармоедов» — мундиров гвардейцев, кожаных курток комиссаров, религиозных сутан; креста и дьявольского знака. Еще чуть-чуть — и писатель, кажется, православную церковь спишет в силу «тоталитарную». Вот тогда, возможно, и Нобелевскую премию получит. А пока… Пока все еще говорит о хлебном поле, а не о речке из пепси-колы. Только кто его знает, что напишет он дальше, продолжая роман? «Букер» решил поостеречься…