Рисунки на крови - страница 7

стр.


Вскоре он понял, что рисует Сэмми-Скелета, персонажа из папиной книги “Птичья страна”. Сэмми был сплошные прямые линии и острые углы — рисовать совсем просто. Лицо — наполовину хищное, наполовину горестное; длинное черное пальто, висящее на плечах Сэмми парой сломанных крыльев; паучьи руки, длинные худые ноги и преувеличенные вздутия коленных чашечек Сэмми под черными штанами гармошкой — Джанки начинал приобретать облик.


Тревор отстранился, чтобы поглядеть на рисунок. Разумеется, он был далеко не так хорош, как папин Сэмми; линии не были прямыми, черная ретушь напоминала скорее небрежные каракули. Но это был уже и не кружок с пятью точками. В нем сразу можно было узнать Сэмми-Скелета.


Папа узнал его, как только вошел в кухню.


Несколько секунд он стоял, наклонясь над плечом Тревора, и глядел на рисунок. Одна его рука легко лежала. на спине Трева, другая нервно выстукивала по столу — длинные пальцы, такие же длинные и худые, как у Сэмми, под бледной кожей видны голубоватые вены, серебряное обручальное кольцо слишком свободно болтается на безымянном пальце. На мгновение Тревор испугался, что папа отберет рисунок, отберет весь блокнот; он чувствовал себя так, как будто его поймали за чем-то нехорошим.


Но папа только поцеловал Тревора в макушку:


— Ты нарисовал офигенного джанки, дружок, — прошептал он. в рыжеватые волосы Тревора.


А потом молча, будто призрак, ушел с кухни, не взяв пива или воды или еще зачем он туда пришел, оставив своего старшего сына переполненным наполовину гордостью, наполовину — ужасным загадочным стыдом.


Тщательно прорисованные пальцы на левой руке Сэмми расплылись: капля влаги, упавшая на лист, заставила тушь кровить и завиваться. Тревор тронул влажное место, потом поднес палец к губам. Солоно. Слеза.


Папина или его собственная?


Самое плохое случилось на следующей неделе. Как выяснилось, папа все же не просто так сидел в своей маленькой тесной студии. Он наконец закончил рассказ, маленький, всего на страницу длиной, и отослал его в одну из своих изданий. Тревор не помнил, что это было — “Зэп!” или “Свобпресса” или еще какая, — он временами в них путался.


Газета рассказ отвергла. Папа читал письмо вслух глухим, с издевкой, голосом. Решение было трудным, писал редактор, учитывая его репутацию и то, насколько само его имя повышает тиражи. Однако ему, редактору, представляется, что рассказ не дотягивает до уровня предыдущих вещей папы, и он полагает, что публикация его повредит и газете, и папиной карьере.


Это было самое мягкое, что решился сказать редактор, имея в виду “твой комикс просто дерьмо”.


На следующий день папа пешком сходил в город и позвонил издателю “Птичьей страны”. Рассказы к четвертому выпуску запаздывали более чем на год. Папа сказал издателю, что рассказов больше не будет — ни сейчас, ни потом. Потом он повесил трубку и прошел милю через весь город до винного магазина. К тому времени, когда он дошел домой, он уже почал галлоновую бутыль бурбона.


Мама все чаше стала задерживаться в городе после работы — то выпить пару стаканов вина с другими натурщицами, то на чьем-то флэте, чтобы покурить. Папе это не нравилось, он даже отказался курить косяк, который она привезла ему в подарок от своих друзей. Мама сказала, что им бы хотелось познакомиться с ним и детьми, но папа потребовал, чтобы она их сюда не звала.


Однажды Тревор поехал с мамой в Рейли, Он захватил с собой блокнот и сидел в уголке просторной светлой студии, в которой пахло растворителем и угольной пылью. Грациозно обнаженная мама стояла на деревянном подиуме в передней части комнаты, а в перерывах шутила со студентами. Кое-кто из студентов смеялся над ним, таким серьезным, скорчившимся над своим блокнотом. Но смех их замер, когда они увидели, как похожи на самих себя на его рисунках: девушка с волосами-сосульками в старушечьих очках, примостившихся на горбатом носу, точно какое-то орудие пытки; унылоглазый парень, чья клочковатая борода врастала прямо в воротник водолазки, поскольку подбородка у него почти что не было.


Но в тот день Тревор остался, дома. Папа весь вечер сидел в гостиной: развалился в потертом кресле с откидной спинкой (оно продавалось вместе с домом), выстукивал ногами бессмысленное та-та по покоробившимся доскам пола. Проигрыватель он воткнул в сеть и без перебоя проигрывал одну пластинку за другой, все подряд, что попадалось под руку. Сара Воган, “Кантри Джо энд Фиш”, исступленная музыка джаз-бандов двадцатых годов, которая звучала как песни, которые могут сыграть скелеты на собственных костях, — и все это сливалось в протяжный музыкальный крик боли. Лучше всего Тревор помнил — папа как одержимый искал подборку пластинок Чарли Паркера: Птица с Майлсом, Птица на Пятьдесят второй улице, Птица в Птичьей стране. Наконец нашел. Хлопнул на вертушку. И к крыше старого дома взвился саксофон, нашел щели в стенах и вылетел в ночь — величественный восторженный звук, ужасно печальный, но почему-то свободный. Свободный, как птица в Птичьей стране.