Робеспьер - страница 48

стр.


Утром 21 июня 1791 года Париж был разбужен гудением набата и тремя пушечными выстрелами. Свершилось: птички улетели, золоченая клетка оказалась пустой.

В Учредительное собрание был доставлен запечатанный пакет. В нем оказался королевский манифест, в котором монарх разрывал завесу лицемерия и, не стесняясь в выражениях, предавал анафеме все деяния революции. Он указывал, что был лишен свободы с октября 1789 года и поэтому опротестовывает все утвержденные им акты, начиная с этого времени. Он жаловался на насильственные действия народа, на скудость цивильного листа (!!!), на всесилие клубов, на утеснения, чинимые духовенству. Он обращался к французам с призывом «не доверять внушениям бунтовщиков», а министрам запрещал «подписывать от его имени какие бы то ни было приказания впредь до получения последующих повелений».

Эта расписка в двуличии была прочтена при гробовом молчании депутатов. Вслед за тем Собрание объявило заседания непрерывными, постановило взять в свои руки высшую исполнительную власть, но одновременно заявило о намерении сохранить монархию. Несмотря на манифест короля, Ассамблея выпустила воззвание, в котором говорилось не о бегстве, а о «похищении» короля. Протестующий возглас депутата Редерера: «Это ложь! Он подло покинул свой пост!» — остался гласом вопиющего в пустыне.

Но народ реагировал на бегство короля иначе, чем Собрание.

Волнение и негодование охватили парижан. Обвиняли Лафайета и национальную гвардию, разбивали королевские бюсты, повсюду разыскивали оружие.

Клуб Кордельеров направил Учредительному собранию петицию, требующую немедленного уничтожения монархии. К петиции кордельеров присоединялись голоса многих прогрессивных журналистов.

«Заметили ли вы, — писал журналист Бонвиль, — какие братские чувства поднимаются в вас, когда раздается набат, когда бьют сбор и короли обратились в бегство? Не нужно больше ни королей, ни диктаторов, ни императоров, ни протекторов, ни регентов! Наш враг — это наш повелитель, говорю вам это ясным французским языком. Не надо Лафайета, не надо Орлеанского!»[6].

Волнения охватили всю страну.


Максимилиан был страшно взволнован. Он сжимал пальцы до боли в суставах. Невеселые мысли одолевали его. Промучившись все утро в одиночестве, днем он не выдержал и побежал к Петиону. Там уже был Бриссо. Бриссо и Петион, очень возбужденные, радостно приветствовали своего соратника. Они полны надежд: король, совершив побег, лишь очистил место для республики! Победа близка. Но Робеспьер с сомнением смотрит на них. Он грустен и задумчив. Что такое республика, когда власть сосредоточена в руках ставленников реакции? Сомнительно, чтобы королевская семья рискнула на побег, не оставив сил, готовых устроить патриотам Варфоломеевскую ночь.


Вечером 21 июня открыл свое заседание Якобинский клуб. Робеспьер явился туда более мрачным, чем обычно. Рассеянно слушал он первые выступления. Барнав добивался постановления, которым клуб одобрил бы меры, принятые Учредительным собранием, и заявил бы о поддержке конституции. Это постановление он хотел распространить по всем филиальным клубам. Значительная часть якобинцев поддержала предложение Барнава. Максимилиан пожимает плечами. Об этом ли нужно сейчас говорить? Он берет слово; указывает, что народу со всех сторон расставлены ловушки; обвиняет короля, его сообщников, контрреволюционную эмиграцию, министров, наконец Собрание, пытающееся обмануть общественное мнение относительно характера побега короля. Он глубоко возмущен тем, что буржуазная Ассамблея оставляет управление народом в руках служителей опозоренного трона. Он предвидит кровавые события в недалеком будущем. Быть может, погибнут многие патриоты… Робеспьер обводит грустным взглядом присутствующих. Внемлют ли они его предостережениям?

— Я хотел по крайней мере воздвигнуть в вашем протоколе памятник тому, что с вами случится… Обвиняя почти всех моих собратьев, членов Ассамблеи, в том, что они контрреволюционеры — одни из страха, другие по неведению, третьи из мстительности, четвертые из оскорбленной гордости или слепой доверчивости, — я знаю, знаю, что этим точу на себя тысячу кинжалов. Но если еще в начале революции, когда я был едва заметен в Национальном собрании, если еще в то время, когда на меня смотрела только моя совесть, я принес мою жизнь в жертву истине, то теперь, когда голоса моих сограждан хорошо заплатили мне за эту жертву, я приму почти как благодеяние смерть, которая не даст мне быть свидетелем бедствий, на мой взгляд неизбежных!