Родина - страница 10
Был темный день, и море билось у набережной, слизывая красные мандариновые корки. Выпал тонкий снег, палубы пароходов хрустели под тяжелыми сапогами, от снега пахло хвоей, и окна кофеен запотели от душистого пара.
В этот день в мои руки попала рукопись – тетрадь в клеенчатом переплете, исписанная ровным почерком синими липкими чернилами. Много страниц было вырвано. Осталось только три. Вот их содержание.
…Мы вышли с ним из Морского корпуса. Помню, была зима, холодный день, и от жестокого мороза стлался по Невскому не то туман, не то дым. Солнце уже садилось, и окна дворцов пылали. Извозчики гнались за нами, звеня бубенцами, и кричали:
– Кадетики, подвезем! Прокатим, ваше благородие! Мы прошли на Зимнюю канавку – его любимое место.
Нева была в снегу, небо низко висело над Петербургом, наши башлыки заиндевели.
– Миша, – сказал он мне и взял меня за рукав шинели. – Миша, об этом месте писал Пушкин в «Пиковой даме», ты помнишь?
Я промолчал.
– Убил его царь, – сказал он снова, нервное лицо его задрожало. – Разве могла засеченная шпицрутенами чугунная Россия, не страна, а сплошная жандармская казарма, сберечь его, да и нужно ли ей было его беречь?
– Ты любишь крайности, – ответил я. – Убил его Дантес, а царь сам плакал, когда ему доложили о смерти Пушкина.
– То-то он и приказал вывезти его тело тайком из столицы. Не верь дурацким басням. Ты знаешь, что царь сказал, когда ему доложили о смерти Лермонтова?
– Нет.
– Царь сказал: «Собаке – собачья смерть».
Он произнес эти слова так, точно ударил меня нагайкой.
– Ты – опасный человек, – сказал я. – Плохой из тебя выйдет морской офицер.
– Смотря для кого. А ты человек без стержня. Ты мягок, как женщина, податлив и боишься гнева. Миша, это опасная черта. Ты невольно сможешь стать предателем.
Мы вышли к Неве. Мосты горели торжественными дугами огней над невским черным льдом, и жгучая боль залила мое сердце. Он знал меня лучше, чем я сам.
А теперь, небритый, измученный вечной боязнью, в этой стране, столь далекой от Петербурга, я вспоминаю ту зиму, бронзовых коней, взнесенных над Аничковым мостом, зеленоватый свет ночи за полукруглыми окнами дортуаров, его черные судорожные брови, сухую руку, которую он клал мне на плечо, когда мы вместе зубрили мореходную астрономию.
Лучше бы не было этой встречи…
…Адмирал процедил сквозь зубы:
– Вы колеблетесь?
Я молчал. Шея его стала медной от гнева.
– Отказ выполнить приказание равносилен открытому вооруженному бунту! – крикнул он, и голос его задребезжал.
На глаза у него наплывала пленка, как у зарезанных кур. Мне почудился запах гнилой курятины. Я задрожал. Под сердцем стало холодно.
– Слушаюсь, – сказал я, повернулся и вышел.
Я должен его расстрелять. Государь торопит казнь.
Его имя – имя лейтенанта Шмидта – стало святым в России. Давно ли я сам клялся на севастопольском кладбище, после его речи, весь мозг свой и всю кровь свою отдать за освобождение страны. Я крикнул «клянусь», а какой-то старик обернулся ко мне и насмешливо сказал:
– Надолго ли, лейтенант? Погоны бы раньше сняли!
Так всю жизнь меня преследуют людское недоверие и взгляды с опаской, и я стал бояться самого себя. Ибо узнал, что нет того, на что человек не пойдет, ежели он «без стержня». Волнение мое на кладбище окончилось пьянством, а того, кому я клялся, – трибуна народного, захваченного в плен, полного высшего благородства, друга моего с юношеских лет, – я из трусости согласился расстрелять.
Рассвет был туманный, мутный, злой. Густой туман, мрачность легли на берега.
Я помню, как мы выгружали на остров казачью сотню.
Она должна была пройти над его телом и утрамбовать землю, чтобы не было видно даже того места, где был зарыт поднявший руку на царя и дерзко объявивший себя командующим Черноморским флотом.
Его поставили и матросов… Я стоял со взводом, опустив глаза, боясь взглянуть, втайне надеясь, что в сумраке он меня не узнает.
Но он меня узнал.
Громко и просто он сказал в необычайной тишине:
– Миша, скажи своим людям, чтобы они целили вернее.
Я поднял голову, и наши взгляды встретились. Он… улыбался. Улыбался, как в корпусе, спокойно и насмешливо. Лицо его было бледно. Предутренний ветер шевелил густые волосы.