Родина - страница 47
Работали, как и прежде. Но уже едва сдерживали проклятья, уже слышались угрозы по избам, уже дерзко поглядывали в глаза приказчику и управляющему.
И движение продолжалось. Дети учились по польской книжке. Шуршали в руках печатные листовки, по вечерам на столах разворачивали страницы газеток. В них впивались прилежные глаза, медленно, неловко, по складам читали непривычные губы. И все же всякий понимал. По-простому было написано, для простых людей. И о крестьянской трудовой родине.
Во время забастовки они познакомились не только с товарищем Мартином. Приходили рабочие с кирпичного завода, шли разговоры. Батрак увидел узкие и все же прочные мостки между одним трудящимся человеком и другим. Распознал мозоли на руках, тяжелый наклон плечей и тот суровый блеск глаз, который отмечал людей одной печатью. В знак того, что одинакова их судьба.
Эта истина извлекалась отовсюду. Когда ксендз во время проповеди говорил: блаженны нищие, ибо они наследуют землю, — это воспринималось теперь по-новому. Раньше слушали и не слышали. Не понимали содержания. Старые были слова, с детства ими уши прожужжали.
Но теперь было иначе.
Ибо это они, батраки, наследуют землю. Мерещилось: волнуются пшеницей широкие зеленые крестьянские поля. Поровну, по справедливости разделенные между людьми. Кто сколько сможет обработать, кому сколько ртов надо накормить, столько каждому и придется. Не знал, не понимал ксендз, когда с амвона гремел о батрацкой строптивости, что и он подбрасывал красные угольки в серую крестьянскую толпу. Ибо для них были слова, которые он говорил, для них были написаны. Это было не что иное, как пророчество о крестьянской родине.
Все это постепенно, понемногу вырастало у Кшисяка. Но когда выросло — пустило корни в самое сердце. Этого уже нельзя было вырвать, невозможно искоренить.
Разговоры с Мартином, а потом забастовка показали все, как на ладони.
Теперь уже Кшисяк знал. Теперь у него прояснилось в голове.
С одной стороны, были — усадьба, барин, все равно — городской или деревенский.
А с другой — трудящийся человек, все равно какой — городской или деревенский.
И должен был разыграться бой.
Но не такой, как теперь. Теперь ни крестьянин, ни городской рабочий не могли ничего сделать. Над ними стоял царский солдат. Царский солдат стерег, подавлял. Между блаженной свободой и простым человеком стоял царский солдат.
Но когда с этим будет покончено, все пойдет по-другому. Тогда порядок установит простой человек.
Так ведь было.
Против Ендрека помещица вызвала стражников.
Во время забастовки помещики пытались разрешить спор с батраками при помощи войск, казаков, полиции.
В прежние времена, в восстание и позже, говорят, и иначе бывало. Но теперь царский солдат, стражник, чиновник явно стояли на господской стороне.
Товарищу Мартину, быть может, казалось иначе. Кшисяку — именно так. Все было просто и ясно. Не будет этих властей, некому будет заступаться за господ. Некому будет поддерживать их господство штыками и нагайками. И тогда трудовой человек получит все по справедливости, что ему полагается.
Иначе не могло быть, должна прийти крестьянская, рабочая, справедливая родина.
После забастовки некоторые притихли. Измучились. Теперь они рады были нескольким лишним рублям в год, месячине. Ни о чем другом и думать им не хотелось.
Но Кшисяк знал — нельзя складывать рук. Крестьянская родина, скованная царем, ждет своего часа. Сам этот час не придет — жизнь научила Кшисяка, — ничто само не приходит. Все надо заработать. И он не мог бы спокойно спать в избе, спокойно есть свою неизменную картошку, спокойно разговаривать с людьми, если бы не знал, что делает еще нечто сверх этого.
Родина мерещилась ему неподалеку, за тонкой стеной, которую надо разрушить. А там уже все будет по-иному, все будет, как надо. Ведь они сами будут все делать, сами установят новые порядки, — так не себе же в ущерб и обиду!
И он льнул к Мартину, к тем, другим, — из города. Так ему казалось всего правильнее. Ведь это уж не просто бумажка, которую может напечатать всякий. Это не просто разговоры, от которых человек в любой день может отпереться, забыть о них.