Российский словотолк - страница 2
Русские люди конца осемнадцатого века упорно и, можно сказать, исступленно работали над чистотой и ладом русской речи. После языковой сумятицы и толчеи, хлынувшей на нас при Петре, стиль российского языка – высокий, патетический стиль библейской откровенности – стал к концу осемнадцатого века утверждаться огромно и великолепно.
Солнце Пушкина затмило эту эпоху, и после Пушкина потускнели, стали казаться неуклюжими и тяжкими звучащие языковые гирлянды золотого российского рококо. При Николае I они уже почитались нашим «первобытным» литературным языком, хотя Пушкин и сказал еще: «Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали…» И с каким волнением находишь теперь эти первобытные и забытые языковые ключи допушкинских прадедов. Вспомним хотя бы прелестные строфы Гаврилы Державина к жене:
О, домовитая ласточка,
О, милосизая птичка,
Грудь краснобела, касаточка,
Летняя гостья, певичка.
Или его же:
Пуст колчан был, лук изломан,
Опущена тетива,
Факел хладом околдован,
Чуть струилась синева.
И теперь ли не оценит потомок кованую силу старинной новиковской прозы, может быть, не менее гармоничной, простой и образной, чем проза самого Пушкина. Вот отрывок из сатирического журнала Николая Ивановича Новикова, из знаменитого «Живописца» (1772) – полуторастолетняя мастерская российская речь:
«День тогда был жаркий, я ехал в открытой коляске, пыль и жар столько обеспокоивали меня дорогой, что я спешил войти в одну из сих развалившихся хижин, чтобы несколько успокоиться.
Мы стучали у ворот очень долго, но нам их не отпирали. Собака, на дворе привязанная, тихим и осиплым лаянием, казалось, давала знать, что ей оберегать было нечего. Извозчик, вышед из терпения, перелез через ворота и отпер оные. Коляска моя взвезена была на грязный двор, намощенный соломой, ежели оной намостить можно грязное и болотное место, а я вошел в избу растворенными настежь дверями. Заразительный дух от всякой нечистоты, чрезвычайный жар и жужжание бесчисленного множества мух оттуда меня выгоняли, а вопль трех оставленных младенцев удерживал в оной.
Пришед к лукошкам, прицепленным веревками к шестам, увидел я, что у одного младенца упал сосок с молоком, другого нашел обернувшимся лицом к подушонке из самой толстой холстины, набитой соломой: я тотчас его оборотил и увидел, что без скорой помощи лишился бы он жизни, ибо он не только что посинел, но и, почернев, был уже в руках смерти. Подошед к третьему, увидел, что он был распеленан, множество мух покрывали лицо его и тело и немилосердно мучали сего ребенка; солома, на которой он лежал, также его колола…»
Какая жадность и полнота художественного описания, и какой коренной – пусть и устарелый – русский язык!
Еще будущему историку словесности надлежит судить, не пал ли наш языковой стиль со времен «сантиментализма» – например, дворянский язык двенадцатого года уже истоптан «следами европейского жеманства» и зачастую напоминает слащавые переводы с французского, – не пало ли библейское величество нашего языка именно после Пушкина?
А пудреные наши прадеды любили и ценили живой русский говор и знали тайные ключи к забытой нынче науке российского языка.
Знал их и Николай Гаврилыч Курганов.
«Станется в семье не без урода, – начинает он предисловие к своему письмовнику. – Некоторые речи в пословицах и поговорках найдутся простоваты и ошибки в словотолке; причиной тому новое сие дело, могущее исправиться еще в будущих изданиях. Критики избежать трудно и всем управить невозможно. Человек есть животное, подверженное смеху и над другими издеваться любящее, легче судить и ценить, нежели что-либо сочинять и издавать. В книгу сию занятная местами чуждинка – не порок».
Такой богатой речью открывает он свой труд и вскоре же дает образец ее тонкого понимания:
«Буква «i» произносится так же, как «и», а употребляется для того, чтобы стечение подобных букв не мешало правильному и скорому чтению: например: Россiи, скинiи и проч., вместо России, скинии, ибо сие противно зрению».