Росстани и версты - страница 3

стр.

В пристанционном пакгаузном сарае, где шла перевалка соли, работали мужики-поденщики. Работали двенадцатый час кряду без роздыху. Грузчики порой валились с ног, однако какая-то неведомая сила поднимала людей, и вновь их ела работа и соль. Возле Епифана, сына купца Мармыжкина, присматривающего за погрузкой, стояло ведро водки — та самая «неведомая» сила. Епифан посмеивался и покрикивал на мужиков:

— А ну, живей играй-поигрывай!

Из кармашка жилета он вытягивал за серебряную цепь большущие часы и хлопал крышками. — Ни кляпа не будет вам магарыча!

Молодой купец всерьез припугнул грузчиков, засобирался уходить.

— Ты гляди, гляди у нас, — заворчали вконец измученные мужики, — аль на погулянку не поспеешь?

— А вы чухайтесь больше! — заорал Епифан. — Мне уходить пора. — Сбавив тон, заговорил иначе: — С вечерним, смоленским, важный пассажир прибывает. Поглядеть охота, — откровенно и по-ребячьи баловно проговорился Епифан и похвастался: — Станционный телеграфист, приятель мой, тайну сказывал, будто бы ни царя, ни бога не боится тот человек, смутьянные книжки пишет в своей конторе... И жандармам нашим наказ дан присматривать за ним...

Епифан еще раз взглянул на часы, чинно щелкнул крышками и с оглядкой, тихо сказал:

— К нам едет всемирный писарь, сам граф Толстой.

Со спины Кондрата съехала и бухнулась под сходни соляная глыба. Вяло и грузно он подошел к Епифану и в полный голос спросил:

— А не к нам ли, мужикам, едет Лев Николаич-то?

Кондрат, не ожидая ответа, оборвал завязки и сбросил с плеч рогожную подстилку к ногам оторопевшего Епифана. Без спросу поднял ведро с водкой и, словно родниковой воды в жару, всласть испил свою долю. Бросил щепоть соли в рот и вышел из пакгауза.

— Дубина стоеросовая, — подражая отцу, благим матом заорал Епифан, — отец убьет за тебя, черта, ежели вагон простоит!

— И побьет — не велико дело, — отмахнулся Кондрат и направился к вокзалу.

Поверил и не поверил Кондрат болтливому Епифану. Вспомнилась Елизавета Петровна, Антошкина учительница. Неужто права она, твердившая, что граф Толстой не брезгует мужицким светом, по весям ходит-ездит, человечью нужду спытывает? Это она, помнит Кондрат, и присоветовала собраться да сходить на Тульщину, в Ясную Поляну, снести к нему долговую книгу — горе астаповских мужиков. Тот уж рассудит, всему белу свету поведает, а то и самому царю пропишет, потому как Толстой на мужика душу имел... Не зря, значит, говаривала Елизавета Петровна: сердит, но справедлив граф. К такому в самый раз было сходить Кондрату. Тайно и давно готовился он в дорогу: две пары лаптей сплел — одних не хватит, рубахой и пригожими портами обзавелся, еще поддевку справить хотелось, однако нужда не давала. Но не пускало в дорогу другое — хотелось, страсть как желалось Кондрату с сыном Антошкой дописать книгу, которую начал еще волостной писарь Никешка. В той книге много свободной бумаги оставалось. Чего зря пустовать ей? К тому же Антошка к «сочинениям» пристрастился. Раз дано такое, душа заболела: обо всем и всех написать захотелось. У каждого — горе, да не поровну. Во всей жизни и в каждодневье своем одинаково страшна мужицкая доля. О ней и писалась книга-летопись, которую теперь Кондрат надеялся передать писателю-заступнику.

«Наврал или правду сболтнул младший Мармыжкин?» — гадал Кондрат и сбивался на мысль добежать до деревни за Антошкиной книгой да снести ее графу в вагон, а то — не ровен час — не задержится в Астапове. Случай подходящий, но бежать далеко, не успеть — вот-вот притащится вечерний смоленский.

На платформе толпились станционные служащие, рабочие-путейцы. Был и бестолково гуляющий люд. По лицам не узнать, кто и кого ждет, а спросить Кондрат не осмеливался.

— Едет Лев Толстой! — на счастье, Кондрату кто-то обронил слово в толпе.

Пуще заколотилось и без того растроганное думами и водкой сердце. Просоленный и напитанный угольной пылью армяк давил на плечи, стеснял движения мужика и мозолил глаза чистенькой публике.

Пассажирский подошел без гудка. Толпа, замерев на месте, зашарила глазами по вагонам. Из второго класса под руку вывели старого графа. Под распахнутой шубой видна черная длинная рубаха. В высоких сапогах, он ступал по перрону мягко, со стариковской осторожностью и чуть заметной опаской, будто за ним следовала погоня. Однако на лице его виделось нечто царственное и мужицкое — одновременно.