Рождение Клеста - страница 36
Догорало вражеское брошенное стенобитное орудие — ветерок изредка приносил нам через стену вонючий запах пожарища, но мы были уже не в силах обсуждать, какая же там дрянь так чадно горит. Вот теперь я смог разглядеть, что за нашими ранеными ухаживали горожанки, и даже узнал среди них Солнышко в белом платочке, которая, улучив минутку, принесла воды и нашему сотнику (ну, да, как же, понятно…).
— Держи, закури, — послышался грубый голос в упор, от которого я невольно вздрогнул.
Наш десятник протягивал мне цигарку. Мне показалось, что я окончательно сбрендил.
— Держи; чё, уснул, что ли?!
— Я не курю.
— Правильно, — покладисто согласился десятник, имени которого я так и не узнал. — Я тоже не курю фигню всякую. А это моровка — самое оно то.
Я взял самокрутку, бездумно поднял головёшку из потухающего костра и подпалил. Закашлялся с непривычки, но пробрало меня изрядно. Полегчало.
От моровки меня развезло. Контуры товарищей стали размазываться, двоиться. Вдруг появилась Солнышко, прижала к моему лбу холодную влажную тряпку, провела по щеке. Это, конечно, был уже морок, так как никаких скабрезных звуков от моих соседей не послышалось, а они уж не упустили бы такой случай…
Я встряхнулся. Никакой девицы рядом, разумеется, не оказалось.
— Везёт тебе… — сказал десятник, затягиваясь. — И с телегой этой нихельской, и вообще… Вон дочка сотника на тебя глаз положила. Да…
— Какая дочка? — я всё никак не мог разобраться с границей между явью и наркотическим мороком. — Где?
— Ну, ты даёшь… Здорово тебя вставило. Подходила к тебе, только что. Ушла уже… Ничего. Твоя будет. Бабы — они такие, — десятник неопределённо повёл рукой, оставив в воздухе желтоватую дымную петлю от своей цигарки, глядя в пространство пустыми глазами.
Потом меня стошнило. Слава богу, хватило сил дойти до выгребной ямы, а не то позору-то было бы. С тех пор я моровку никогда больше не курил. Ну, пока совсем юным был. Да и потом — меньше других.
Будни осаждённого города
Если бы нихельцы на другой день снова пошли на штурм, то без проблем меня убили бы. Или убил десятник, если бы я вздумал остаться. Голова словно разламывалась изнутри, а во рту горела сухость, которую никак не удавалось залить водой.
Ближе к обеду я оклемался и пошёл к сотнику:
— Господин центурион, разрешите обратиться?
— Слушаю, — сухо ответил тот. Видимо, заметил вчера, как Солнышко мне лоб обтирала.
— Я желаю вернуться в армию. Считаю, что это право честно заслужил.
— Да, заслужил, — не стал спорить помрачневший сотник. — Оружие вон у стены лежит: выбирай любое. Пойдёшь у меня в пятый десяток — вон к тому десятнику.
— Только со мной ещё и мой друг должен пойти. Мы с ним вместе ловушку ставили. И ворота он оборонял геройски.
— За друга, значит, переживаешь. Ну-ну, молодец. Не последняя, видать, ты сволочь. Что ж, пусть тоже идёт вместе с тобой.
— Слушаюсь! — я, радостный, вытянулся и приготовился сорваться с места.
— Только ты, это, смотри у меня! Вот если что учудишь — я ж тебе сам, своей рукой, яйца твои поганые отрежу, — по самый корень. И корень тоже, заодно. Ты понял, солдат?!
А чего ж не понять? Всё понятно. Армейские командиры удивительно доходчиво умеют объяснять, — даже переспрашивать и уточнять у них не нужно. Вот скажет такой вояка иной раз: «По самый корень!» — и сразу всё ясно: отрежет, как пить дать — отрежет.
Вот так мы с Мальком и вернулись назад, в «обычную» армию. Впрочем, всем оставшимся штрафникам тоже дали копья, и мечи они могли себе заменить, по желанию, так как после убитых всё оружие оставалось тут же, возле стен. Я себе и шлем взял, а Малёк отказался: ходить на летней жаре с таким котелком на голове ему казалось несподручным.
Самым невыносимым для нас казалось одевать доспехи после убитых. Горожане готовили павших к последней тризне, а для этого раздевали их и заворачивали в саван, для сожжения. Так что нам достались вполне хорошие кожаные «рубахи», со стальными защитными пластинами. Только вот воняли они чужим потом и тухлой кровью, но, если их промыть, то носить вполне можно.
Для меня ношение доспеха означало: я — такой же, как все, а не штрафник бесправный. Ради этого я готов был и потерпеть.