Рождение клиники - страница 5

стр.

.

Чудеса совсем не так уж просты: изменение, которое позволило и которое все еще позволяет "постели" больного становиться полем исследования и научного дискурса - не неожиданно воспламеняющаяся смесь старых привычек и древней логики или знания со странным чувственным соединением "такта", "взгляда" и "чутья". Медицина как клиническая наука появилась в точно определенных условиях, с ее историческими возможностями, областью собственного опыта и структурой своей рациональности. Они формируют конкретное a priori, которое можно теперь сделать очевидным, может быть потому, что рождается новый опыт болезни, предлагающий тому, что ранее отвергалось, возможность исторического или критического решения.

Но для обоснования дискурса о рождении клиники необходим обходной маневр. Согласен, это странный дискурс, так как он не может опереться ни на современное сознание клиницистов, ни на повторение того, что они когда-то могли сказать.

Весьма возможно, что мы принадлежим к критической эпохе отсутствия основополагающей философии, о котором нам напоминает в каждый момент господство и неизбежность: эпохе разума, которая непоправимо отделила нас от обычного языка. Для Канта возможность критики и ее необходимость были связаны через некоторое научное содержание - вплоть до факта существования познания. Они были связаны до наших дней - и Ницше-филолог о том свидетельствует - самим фактом того, что существует язык, и что в речах, бесчисленно произнесенных людьми - будь они разумными и бессмысленными, демонстративными или поэтическими - смысл облекается в форму, отклоняющую нас, руководя нашим ослеплением, но ждет в темноте наше сознание, чтобы проявиться и начать говорить. Мы исторически обречены на историю, на терпеливое конструирование дискурса над дискурсом, на задачу слушать то, что уже было сказано.

Настолько ли фатально, что мы не знаем иного способа речи, нежели комментарий? Последний, по правде говоря, вопрошает дискурс о том, что говорится или о чем хотели бы сказать; он старается породить это второе дно речи, где она обретает идентичность с самой собой, которую он и расценивает как наиболее близкую к истине; речь идет о том, что, объявляя то, что было сказано, пересказать то, чего никогда не было произнесено. В этой деятельности комментирования, старающейся перевести сжатое, древнее и молчаливое в самом себе рассуждение в другое, более многословное и архаичное и, одновременно, более современное, скрывается странное отношение к языку: комментировать - значит признавать, по определению, избыток означаемых над означающими, неизбежно несформулированный остаток мысли, который язык оставляет во тьме, остаток, составляющий саму суть, выталкивающую наружу свой секрет. Но комментировать - также предполагает, что это невысказанное спит в речи, и что благодаря избыточности, присущей означающему, можно, вопрошая, заставить говорить содержание, которое отчетливо не было означено. Эта двойная избыточность, открывая возможность комментария, обрекает нас на бесконечную, ничем не ограниченную задачу: всегда есть дремлющие означаемые, которым нужно дать слово; что же касается означающих - они всегда предлагают изобилие, вопрошающее против нашей воли о том, что оно "хочет сказать". Означающее и означаемое получают также существенную автономию, которая обеспечивает каждому по отдельности сокровище возможного означения. В пределе одно могло бы существовать без другого и начать говорить о себе самом: комментарий располагается в этом мнимом пространстве. Но в то же время он измышляет между ними сложную связь, чуть ли не неясную ткань, которая вводит в игру поэтические оттенки выражения: означающее не может "переводить", не пряча и не оставляя означаемое в неисчерпаемом запасе; означаемое обнаруживается лишь в видимом и тяжелом означающем, нагруженном им самим смыслом, которым оно не владеет. Комментарий покоится на постулате, что речь - это акт "перевода", что она имеет опасную привилегию показывать изображения, скрывая их, и что она может бесконечно подменяться ею же самой в открытой серии дискурсивных повторов; короче, он покоится на интерпретации языка, несущего отчетливую печать своего исторического происхождения: Экзегет, который слушает через запреты, символы, чувственные образы, через весь аппарат Откровения Слово Божье, всегда тайное, всегда по другую сторону его самого. Мы многие годы комментируем язык нашей культуры точно с того места, где мы тщетно слушали в течение веков решения Слова.