Рождение весны. Страницы жизни художника - страница 37
Беда не приходит одна
Только когда швейцар распахнул тяжелую дубовую дверь, Алексей Кондратьевич понял, куда пришел.
Он не собирался заходить в Училище. Подвела привычка: стоило оказаться на Мясницкой, ноги, что называется, сами принесли к дому с колоннами.
Мгновенье Саврасов растерянно смотрел на швейцара, не зная, что сказать. Потом шагнул было к парадной лестнице и на полпути остановился. Конечно, он придет сюда: не изживешь вот так сразу многолетнюю привязанность, не вычеркнешь из сердца. Но сейчас это было выше его сил.
— Вот как оно обернулось, — только и произнес он.
Но в его вдруг потемневших глазах сквозила такая боль, что швейцар испуганно охнул:
— Алексей Кондратьевич! Да что же это вы так, особливо здесь!
Стоять в подъезде было действительно нелепо. Еще далеко не все ученики разъехались в летние поездки. Да и кто-нибудь из бывших коллег мог появиться. Начнутся расспросы, или, еще того хуже, участливые слова, за которыми ничего не стоит, кроме желания поскорей окончить разговор. Кажется, лучше сквозь землю провалиться, чем пережить такое. Но кидаться в спасительное бегство тоже не хотелось.
«Надо же было забрести сюда!» — корил себя Алексей Кондратьевич.
Швейцар смотрел на него с неподдельным сочувствием.
Саврасов махнул рукой: веди, мол, куда хочешь, лишь бы не стоять здесь, на ходу.
Плаксин распахнул дверь в швейцарскую:
— Располагайтесь, Алексей Кондратьевич. Отдохнете, а потом, куда душе угодно. Я сейчас приду. Располагайтесь.
В сумрачной комнатенке особенно располагаться было негде: узенькая кровать, стол да колченогий стул, садиться на который казалось рискованно.
Саврасов сел на кровать и закрыл глаза: они снова болели, как уже не раз за последнее время. Боль ослабла, но перед глазами появилась белесая пелена.
«Только этого недоставало!» — подумал Саврасов. И тут же забыл о своей хворобе. Таким пустяком казалась она по сравнению с тем, что обрушилось на него.
Хлопнула тяжелая дверь. Затем снова открылась…
Там шла своя привычная жизнь. На лестнице слышались чьи-то голоса. А в дверях швейцар приветствовал кого-то, с отработанной за долгие годы сноровкой. Каждому входящему — положенное внимание в зависимости от его, Плаксина, отношения. Инспектору самый низкий поклон. Но он говорит не столько об уважении, сколько о разнице положения: ты на одном конце жизни, я — на другом. Я кланяюсь — ты киваешь.
Алексею Кондратьевичу поклон куда меньше. А то ведь не успеешь словцом переброситься. Пусть простым, будто ничего не значащим, но говорящим о душевном расположении…
Особым вниманием отмечал швейцар и саврасовских учеников. Когда карман пуст, а впереди выезд на натуру — они спешили к Плаксину. У отставного солдата всегда находился четвертак для такого случая. «Как можно без куска хлеба за город — на весь день небось отправляетесь. Как можно!»
Саврасов сам не знал, почему вдруг стал вспоминать все это. Может быть, потому, что не было сил думать о том, последнем ударе, обрушившемся на него…
Вдруг нестерпимо захотелось оказаться где-то далеко от этих стен, парадной лестницы, классов, знакомого стука тяжелой двери подъезда.
Саврасов поднялся, вытер глаза — надоевшая пелена как будто исчезла — и снова опустился на кровать. Потом лег, закинув руки за голову.
Идти было некуда. Да и зачем бежать от того, что уже его не касается? Двадцать пять лет он отдал Училищу, двадцать пять лет, не считая поры ученичества. А теперь не нужен…
Во всем так — словно оборвалось что-то, сместилось, он оказался в стороне от привычных дел и забот, от семьи…
Как это случилось? С чего началось?
Поди разберись теперь! Тут все надо переворошить, перебрать в памяти множество неурядиц, размолвок, неустройств.
Нет, он старался разделаться с ними.
Лишили казенной квартиры. Сказали: из-за того, что у него мало учеников. Сомнительный резон. Ясно, что дело просто в отношении к нему, Саврасову. Но он все-таки писал прошения, два раза писал. Особенно подробное после того, когда учеников стало больше — интерес к пейзажной живописи все возрастал. И что же? Дважды писал — дважды получил отказ.