Рождественские рассказы русских писателей - страница 33
Никогда я этого донимать не стану…
А зачем же была эта явка-то подана?
И это стало меня до того ужасно беспокоить, что я послал узнать: жива ли портнишкина жена и что с нею и с детьми ее делается?
Дворник узнал и говорит: «Ее присуждено выселить и как раз их сегодня выгоняют: за ними за угол набралось уже шесть рублей».
– Вот те мне, и ахти мне!
А «комчуга» ночью спать не дает и в лица перекидается: задремешь отусталости, а портнишка вдруг является и начинает холодным утюгом по больным местам как по болвашке водить… И все водит, все разглаживает, да на суставах острым углом налегает…
И так он меня прогладил, что я поскорее дал шесть рублей, не полегчает ли если уж не на теле, то хоть на совести, – потому, так я уверен, что в бедствиях портновской семьи это моя жестокость виновата.
Жена портного оказалась дама чуткого сердца и пришла, чтобы меня благодарить за шесть рублей… А сама вся в лохмотьях, и дети голые…
Дал им еще три рубля…
А как ночь, так портнишка опять идет с холодным утюгом… И зачем это я только наделал?..
Рассердишься и начинаешь думать: а как же мне иначе было сделать? Ведь нельзя же всякому плуту подачку давать? Так все и сомневаются. А тут Пасха пришла… Портному еще полтора месяца в тюрьме сидеть. Я уж давал его жене и по рублю, и по два много раз, а к Пасхе надо что-нибудь увеличить им пенсию… Ну, по силам своим и увеличил, да жена его о себе иначе понимать стала, и на меня недовольна и сердится:
– Кормильца нашего, – говорит, – оковал: что я с детьми теперь сделаю. Ты нас убил – тебя Бог убьет.
И смешно, и досадно, и жалко, и совестно: несравненно бы лучше было, если бы моя шуба с портным вместе пропала с глаз моих. Было бы это тогда и милосерднее, да и выгоднее: а теперь если хочешь затворить уста матери голодных и холодных детей – корми воровскую семью, а то где твоя совесть-то явится? Заморить-то ведь это и палач может, а ты небось за один стол не хочешь сесть ни с палачом, ни с доносчиком…
Кормлю я кое-как семью портнишкину, а на душе все противное… Чувствую, что будто я сделал что-то такое, хуже чем чужую шубу снес… И никак от этого не избавиться…
И вот под самую Пасху все пошли к утрене, а я, больной, остался один дома и только чуть-чуть задремал, как вдруг ко мне жалует орловский купец Иван Иванович Андросов… Старичок был небольшой, очень полный, с совершенно белой головой и лет сорок тому назад умер и схоронен в Орле. Последние годы перед своею кончиною он находился в чрезвычайной бедности, а имел очень богатого зятя, который какими-то неправдами завладел его состоянием. Отец мой этого старика уважал и называл «праведником», а я только помню, что он ходил в садах яблони прививать и у нас, бывало, если сядет в кресло, то уж никак из него не вылезет: он встает и кресло на нем висит, как раковина на улитке. Никогда он ни о чем не тужил и про все всегда говорил весело, а когда люди ему напоминали про обиды от дочери и от зятя, то он, бывало, всегда одинаково отнекивался:
– Ну, так что ж!
– А вы бы, Иван Иванович, жаловались.
А он отвечает:
– Вот тебе еще что ж!
– А помрешь с голоду?
– Ну, так что ж!
– И схоронить будет некому.
– Вот тебе еще что ж!
Говорили: он глуп.
А он не был глуп: он пришел к нам на Рождество и все ел вареники и похваливал.
– Точно, – говорит, – будто я тепленькими хлопочками напихался, и вставать не хочется.
И так и не встал с кресла, а взял да и умер, и мы его схоронили.
Ведь такой человек, очевидно, знал, что делал! «В бесстрашной душе ведь Бог живет».
Так-то бы, мол, кажись, и мне следовало сделать: пропала! – «Ну, так что ж»… А жаловаться? – «Вот тебе еще что ж!» И куда сколько было бы всем нам лучше, и самому бы мне было спокойнее.
Тут как я это рассказал, мой обокраденный приятель и взял меня на слове.
– Вот, – говорит, – и я думал, так и я все так и сделаю. Ничего я никому не подам: и не хочу, чтобы начали тормошить людей и отравлять всем Христово Рождество. Пропало, и кончено: «Ну так что ж, да и вот тебе еще что ж?»
На этом он дело и кончил, и я ему ничего возражать не смел, но потом досталось мне мучение: в один день довелось мне говорить об этом со многими и ото всех пришлось слышать против себя и против его все несхожее. Все говорили мне: