Рождественский пёс - страница 15
Этому родительскому экстракту предрождественских депрессивных тем, якобы подлежащих обсуждению, противостоял один-единственный просвет — ответ Катрин на вопрос (в-восьмых): «Золотце, чего тебе хочется?» «Покоя и свободы от родительской любви», — вот чего ей хотелось, но как им это объяснить?
— Мама, папа, я должна вам кое-что сказать… — начала Катрин через час, после супа с манными клецками, седла косули с крокетами из дичи, но без брусники (она слегка заплесневела) и тридцати свежих фотографий семьи тетушки Хелли.
Тетушка Хелли была самой счастливой тетушкой в мире, потому что все три ее дочери имели мужество не только выглядеть так, как они выглядели, но еще и регулярно фотографироваться. Кроме того, все они были моложе Катрин, но уже замужем — за мужчинами, которые ничуть не уступали им по мужеству и разделяли их героическую готовность выглядеть так, как они выглядели, и при этом регулярно фотографироваться. «Их мужья, пожалуй, даже еще смелее, чем они», — подумала Катрин, рассматривая фотографии.
Во всяком случае, три замужние дочери тетушки Хелли, проникнутые радостным сознанием своего почетного долга перед семьей, к безмерному счастью тетушки, каждый месяц производили на свет как минимум одного ребенка, а иногда даже двойню. Катрин, правда, не считала их поголовье, но она навещала родителей в среднем три раза в месяц и во время каждого третьего визита получала на десерт новые фотографии новых младенцев трех дочерей тетушки Хелли. «А детишки и вообще — самые смелые из всего семейства тетушки Хелли», — подумала Катрин и отложила фотографии в сторону.
— Я должна вам кое-что сказать… — произнесла она, прежде чем была поднята тема Рождества. Она положила специальный десертный прибор для «мавра в рубашке»[8] на тарелку, между половиной «мавра» и тремя четвертями «рубашки». — Я в этот сочельник не смогу к вам прийти. Я буду не одна…
— Так приводи его с собой, Заяц! Мы будем ему рады, ты же знаешь. Пусть празднует с нами. Праздновать так праздновать! — обрадовался отец.
— У тебя с ним серьезно, Золотце? — спросила мать, поставив локти на стол и так крепко прижав кулак к кулаку, что ее лицо покраснело от напряжения.
— У меня собака… — нерешительно произнесла Катрин.
Десять минут в комнате царило гробовое молчание. Эрнестина Шульмайстер-Хофмайстер молитвенно сложила руки и, казалось, молила Бога об отпущении грехов, тяжесть которых она до этого момента, похоже, недооценивала. У Рудольфа Шульмайстер-Хофмайстера расширились зрачки, а голова начала ритмично подергиваться, как будто он мысленно дирижировал трагический финал некой увертюры.
— Это не моя собака, — пояснила Катрин в тот момент, когда уже трудно было поверить, что кто-то еще что-то скажет.
Ее пояснение было для родителей так же малоутешительно, как заявление преступника, ограбившего банк, о том, что это всего лишь маленький банк. Уже одно только слово «собака», произнесенное в доме Шульмайстер-Хофмайстеров было равносильно государственной измене. Катрин знала, какую роковую роль сыграл один из представителей данного вида животных в жизни ее отца. И до этого вечера она исправно вносила свою минимальную лепту в дело солидарности с отцом, всю жизнь испытывая отвращение к собакам и избегая не только их самих, но даже упоминания их в разговоре.
Бывают дни, в которые решается будущее человека. В сущности, оно решается каждый день. Вернее, нет — каждый день решается не будущее, а настоящее. Во всяком случае, оно решается для будущего за счет прошлого. Как бы то ни было, будущее Рудольфа Хофмайстера должно было решиться двадцать седьмого июня. День этот выдался солнечным и теплым. Молодой Хофмайстер ждал его с самого начала учебы в коммерческом училище.
Отец Катрин продавал разные вещи. Не свои — у него тогда ничего не было. Он продавал вещи, которые ему не принадлежали, и получал за это немного денег. Он был (и остался) торговым представителем. Он представлял все, что только можно представлять, — шнурки для ботинок, газетные киоски, средства от насекомых, кокосовые драже с ромовой начинкой, журналы для пенсионеров, клапаны низкого давления. Он ходил от двери к двери, большинство из которых не открывались. Если ему удавалось схватить чью-либо руку, он ее уже не выпускал.