Розы и хризантемы - страница 32

стр.

Обратно мы идем уже в темноте. У мамы за плечами мешок с картошкой. Я несу картошку в сумке. В другой руке у меня лопата. Тяжело. Особенно той руке, в которой картошка. Ноги цепляются друг за дружку. Я ставлю сумку на асфальт и никак не могу распрямить окоченевшие пальцы.

— Что ты стоишь? — возмущается мама. — Что ты стоишь? Ждешь, чтобы напали бандиты, треснули по голове и все отобрали?

Я меняю руки — лопату в эту, кошелку в ту, и спешу за ней следом. Дождь льет в лицо. Наконец мы у канала. В тоннеле дождя нет. Здесь стоит милиционер.

— Что это вы, гражданка, по ночам бродите? — спрашивает он.

Мама вздыхает и подает ему паспорт. Когда мы идем в сторону Тушино, паспорт не надо показывать, а когда в сторону Москвы — обязательно. В Москву пускают только тех, у кого есть московская прописка. Поэтому бабушка не может приехать к нам, у нее нет прописки.

— Идите, — милиционер возвращает паспорт. — Да в другой раз не задерживайтесь, а то не пропущу.

— Слышала? — говорит мама.

Тоннель кончается, дождь опять бьет в лицо.

— Дай лопату! — говорит мама. — Дай лопату, ты что, оглохла?

Я протягиваю ей лопату, она останавливается.

— Нет, видно, все, — говорит она, опираясь на лопату. — Все, не переживу этой зимы… Останешься одна. Что же? Пойдешь в няньки… Мура шести лет пошла в няньки… Да, но она была толковая, послушная девочка, не такой урод, как ты… Что ж, чужие люди научат… Не позволят дурака валять… Вспомнишь еще мать. Не раз вспомнишь… Вспомнишь да как еще и заплачешь…

Я и так плачу. Даже всхлипываю в голос. Вокруг ночь, темень, ледяной колючий дождь.

— Надо идти, — говорит мама. — Ничего не поделаешь, пока не сдох, надо идти… Тащить свою ношу. Ну, где ты там? Подпихни мешок… Повыше, повыше! Ревешь? Реви, реви… Вспомнишь мать, да поздно будет… Хоть и завоешь, хоть и криком закричишь, а не дозовешься!..

Я дрожу от холода, сумка тянет к земле, обрывает руки. Хоть бы уж поскорей бандиты треснули меня по голове и отобрали картошку. И не надо было бы никуда идти…


Мама рассыпала картошку по всему полу, чтобы она сохла. Потом мы свезем ее на рынок.

— Все равно в тепле сгниет, — говорит мама. — Нет смысла держать. Так хоть какую-нибудь копейку выручим… Хоть пошлю этой идиотке старой…


«Очнулась, Ниноленьки, в больнице. Думала, все, отмучилась, но люди пожалели, не дали сдохнуть — нашли и свезли в больницу. А там сестра милосердия смилостивилась над несчастной старухой и взяла к себе. Так что живу теперь под крышей и благодаря Бога сыта и в тепле. Не верю своему счастью. Родной брат выкинул как собаку, а чужой человек принял и выходил. Видишь, Нина, плачу и слезы капают на бумагу…»


Рядом с парадной дверью нашего подъезда вход в булочную. Парадное всегда закрыто, и на крыльце обосновались нищие: согнутая пополам старуха и мальчишка без ноги. Этому мальчишке я иногда отдаю довесок — самый маленький, — когда мама посылает меня за хлебом. Сегодня я подхожу к крыльцу просто так. Подхожу и принимаюсь отколупывать тонкие льдинки, застывшие на ступеньках.

— Ох, мало набрал, — бормочет мальчишка, заглядывал в свою сумку. — Мать ругаться будет…

Мать его просит милостыню в булочной — с маленькой девочкой на руках.

— Подайте Христа ради, — канючит мальчишка, заметив какую-то тетку, — подайте калеке несчастному. Отец на фронте погиб, мать больная…

Тетка проходит мимо, не обратив на него внимания.

— Тебя как зовут? — спрашивает он нормальным голосом.

— Вера, — говорю я.

Я не хочу, чтобы он знал, как меня зовут на самом деле. Девочки и так дразнят меня нищенкой. Если они услышат, что он меня называет по имени, скажут, что я с ним дружу.

— А меня Юра. Холодно сегодня, да? А мать хитрая — сама в булочной стоит, а меня на мороз! — Он усаживается на обледеневшее крыльцо, ставит рядом свои костыли.

— А почему у тебя ноги нет? — спрашиваю я.

— Она оторвала!

— Кто?

— Да мать, кто же. Думает — безногого пожалеют, больше дадут.

— Как же она могла оторвать тебе ногу?

— Не веришь? Вера — а не веришь! Когда маленький был. Взяла да оторвала.

— А сейчас сколько тебе лет?

— Десять. Или восемь. Мать говорит — восемь, а я думаю — десять.