Рухлядь из кладовой времени - страница 4
На самом деле он не был оранжевым, как мне показалось сначала. В нем были тысячи цветов и оттенков, от красного до желтого, а больше всего — белого. Я подползал к нему на крутом подъёме, почти до упора взяв ручку на себя, поэтому сначала я не разглядел привязанной к нему корзины. Потом я выровнял триплан и кружил на некотором расстоянии. И именно тогда я понял, что это воздушный шар. Через какое-то время я понял, что он очень старого образца, с плетёной корзиной, в которой кто-то сидел. В тот момент меня больше интересовало обилие цветов, и я медленно, по спирали приближался к шару, чтобы лучше рассмотреть оттенки — голубые, цвета пасхального яйца, черные, красные, белые, желтые.
Я понял все только тогда, когда взглянул на пассажирку. Это была очень красивая девушка, на ней был кринолин, длинные вьющиеся каштановые волосы рассыпались по обнаженным плечам. Она помахала мне, и тут я понял.
Женщины Ричмонда сшили его из своих шелковых платьев для армии конфедератов. Я вспомнил, что читал об этом. Девушка послала мне из корзины воздушный поцелуй, и я помахал ей в ответ. Я хотел заверить её, что ни один человек из моей команды не причинит ей вреда, что мы сначала приняли ее шар за разведывательный летательный аппарат французской или итальянской армии, но теперь ей не следует бояться пулемета, установленного на самолете кайзеровского аса.
Я ещё некоторое время кружил около нее, она медленно поворачивалась, следя за движениями моего триплана, и мы разговаривали с ней на языке улыбок и жестов. Наконец, когда у меня горючее было на исходе, я просигналил ей, что должен улетать. Она достала из контейнера со дна корзины закупоренную коричневую бутылку необычной формы. Я подлетел почти к самому борту и увидел смятую жёлтую наклейку. Это был один из первых безалкогольных напитков в подлинной бутылке. Пока я смотрел, она вынула пробку, выпила немного и символически предложила мне.
Мне нужно было возвращаться. Я полетел обратно на последних каплях горючего и вынужден был приземлиться в километре от ангара.
Я тут же заправил свой «фоккер» и снова поднялся в небо, но шар найти уже не мог. Я уже никогда больше не смог его найти, хотя поднимался в воздух ежедневно, если позволяла погода. Я находил только пустое небо да несколько самолетов. По правде говоря, иногда меня мучит мысль, так ли все было бы, если бы я, заканчивая работу над «фоккером», использовал настоящую огнеопасную пропитку. Ведь и девушка, и шар были такими настоящими. Иногда мне кажется, что я вижу ее вдали, над облаками, и я мчусь туда над безмолвной долиной. «Фоккер» дрожит и задыхается, но это оказывается всего лишь солнце.
3. Loco parentis[6]
Папа: Он прелестен, не правда ли?
Мама: Такой новый и не поцарапанный. Словно автомобиль в выставочном салоне или никогда не вращающаяся турбина. Будто новые часы!
Папа: Ты ведь очень взволнована? Ты хочешь мне что-то сказать?
Мама: Я хочу сказать, что я с тобой согласна, он прекрасен. Прекрати чесаться!
Няня: Правда красивый? Но ему всего десять месяцев. О нем надо всячески заботиться. Мыть и кормить.
Папа: О, я все это знаю. Видел уже.
Мама: Ты хочешь сказать, мы знаем.
Няня: Я уверена, что вы оба научитесь. (Оставляет ребёнка и выходит).
Отец: Что ты имела в виду, когда говорила о турбинах? Я слышал, есть много таких же пар, как мы, которые хотят иметь детей, но не могут. Поэтому они строят роботов, полуживое подобие детей, чтобы удовлетворить свой инстинкт. Раз в месяц они приходят ночью и меняют их на более крупных, чтобы думать, будто дети растут. Это то же самое, что есть восковые фрукты.
Мать: Это чепуха. На самом деле они воздействуют на зародышевую плазму шимпанзе (Pan Satyrus) и делают ее похожей на плазму зародыша человека, получая таким образом человекоподобных обезьян, и заботятся о них. Это все равно, что орган играл бы музыку, а слушать ее было бы некому, кроме играющей на органе обезьяны.
Отец: (Откидывает детское одеяльце) Он не мутант шимпанзе. Посмотри, какие у него прямые ножки.
Мать: (Дотрагивается до ребенка) Он не машина. Потрогай, какой он теплый самой настоящей теплотой, даже когда ни одна из его частей тела не двигается.