Руны - страница 12

стр.

— Нет! Нет! — твердил Бернгард, с отчаянием. — Отец не делал этого! Он не мог так поступить со мной! Он никогда, никогда не ушел бы от меня сам!

— Он ушел по своей воле. Ты все еще не веришь? Так напиши Гаральду, напиши пастору; когда они узнают, что тебе все известно, то не станут дольше скрывать от тебя истину. А пока я даю тебе слово, что это правда.

Страшная правда убедила, наконец, мальчика, но из его глаз не упала ни одна слезинка, он не произнес ни слова; послышался только глухой звук, точно стон раненого зверя.

Наступило продолжительное молчание, а когда Гоэнфельс заговорил, в его голосе звучало с трудом подавляемое волнение.

— Я хотел пощадить тебя, но твое невероятное упрямство лишило меня возможности выбора. Теперь тебе все известно. Видно, очень плохо пришлось твоему отцу, если он не нашел другого выхода. У него ведь был ты, даже если со всем остальным на свете он порвал; но душевные муки, отчаянье вследствие сознания непоправимости разрыва с прошлым оказались сильнее и вынудили его схватиться за смертоносное оружие. Я хочу спасти тебя от подобной участи. Я предупредил тебя.

Ответа не было, да барон, казалось, и не ждал его. Он медленно повернулся и вышел из комнаты.

Фернштейн сидел с сыном в гостиной и с удивлением посмотрел на Гоэнфельса, когда тот вошел один.

— Где же Бернгард? — спросил он.

— Он придет потом. Курт, пойди к своему приятелю, может быть, он нуждается в тебе сейчас.

Курт вышел на этот раз без всяких дерзких замечаний; когда дядя Гоэнфельс имел такой вид, как сейчас, он чувствовал к нему почтение, которое никогда не умел внушить ему отец. Но и последнему лицо друга, видно, не понравилось.

— У вас был неприятный разговор? — поинтересовался он. — Ты поладил со своим горячкой?

— Да, мне пришлось пойти на крайность, но, я думаю, это помогло.

— Если только ты не ошибаешься. Может быть, ты покорил его своей воле в данную минуту, но он еще наделает тебе хлопот, у него в голове только Рансдаль.

— Теперь уже нет. Едва ли он будет настаивать на возвращении в Рансдаль, теперь его пугает воспоминание о нем.

— Воспоминание? Но ведь он не знает…

— Как умер его отец? Знает. Я сказал ему.

— Ребенку? Это жестоко!

— Но необходимо, — сказал Гоэнфельс. — В этом отношении он уже не ребенок, а сын своего отца. От него только и слышно было: «Так сказал отец!», «Этого хотел отец!». То, что говорил, что делал отец, было для него свято, а сумасбродная жизнь, которую вел Иоахим, казалась ему геройством. Я поверг его кумира; теперь он знает, к чему привело это геройство. Я очистил в его голове место для рассудка.

— Таким средством? Он только еще больше возненавидит тебя после этого.

— Весьма вероятно! Но в этом мальчишке есть что-то, чего у Иоахима, при всей его пылкости, никогда не было, — энергичная воля. Надо только направить ее в нужное русло. Может быть, понадобится еще много лет борьбы, но, я полагаю, потрудиться стоит.

В голосе барона чувствовалась теплота, которой он никогда еще не выказывал, говоря о племяннике. Вероятно, он чуял, что в этом мальчике, которого он до этого дня почти ненавидел, было что-то родственное ему.

Между тем Курт отправился в угловую комнату. Впрочем, он смотрел на происходящее с юмором. Наверно, дядя с племянником сильно повздорили, и последний впал в очередной припадок бешенства, а теперь бушевал во всю. Курт приготовился действовать в качестве успокоительных пилюль, но, когда он вошел, у него пропала всякая охота шутить. Бернгард стоял на коленях перед большим креслом, уткнувшись лицом в подушку; он не двинулся и тогда, когда Курт подбежал и начал трясти его за плечо, спрашивая:

— Что случилось? Что с тобой?

Ему пришлось повторить вопрос два раза, прежде чем он получил ответ, и то едва слышный:

— Оставь меня! Уйди!

— Да отвечай же! — закричал Курт, вдруг испугавшись. — Меня прислал дядя Гоэнфельс; что он тебе сделал?

Бернгард поднял голову и медленно встал; казалось, ему надо было сначала сообразить, где он и с кем говорит.

— Ничего! Я хочу остаться один, уйди!

Это был уже не прежний повелительный тон; голос звучал глухо, сдавленно; и лицо было не прежнее — грубое, упрямое детское лицо; в нем появилось что-то, сделавшее его на несколько лет старше.