Русская критика от Карамзина до Белинского - страница 28
В. К. КЮХЕЛЬБЕКЕР
1797—1846
Лицейский товарищ Пушкина, образованнейший человек своей эпохи Вильгельм Карлович Кюхельбекер был педагогом (среди его учеников композитор Глинка), поэтом, драматургом, критиком. Видный декабрист, он 14 декабря 1825 года пытался на Сенатской площади застрелить брата царя. Десять лет провел после этого в одиночном заключении, а потом до конца жизни находился в ссылке в Сибири.
Лучшая статья Кюхельбекера о литературе, «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие», была опубликована в декабристском альманахе «Мнемозина», который он сам издавал совместно с писателем В. Ф. Одоевским (1824, ч. 2). Эта статья вызвала горячие споры. Впервые в русской критике Кюхельбекер резко отграничил декабристский гражданский романтизм от элегического романтизма Жуковского и Батюшкова. Кюхельбекер талантливо и зло высмеивал литературные трафареты элегических романтиков: «Луна, которая,— разумеется —уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало... В особенности же — туман: туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя». Кюхельбекер требовал от поэзии гражданственности и народности.
О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие
Сила, свобода, вдохновение — необходимые три условия всякой поэзии. Лирическая поэзия вообще не иное что, как необыкновенное, то есть сильное, свободное, вдохновенное изложение чувств самого писателя. Из сего следует, что она тем превосходнее, чем более возвышается над событиями ежедневными, над низким языком черни, не знающей вдохновения. Всем требованиям, которые предполагает сие определение, вполне удовлетворяет одна ода, а посему без сомнения занимает первое место в лирической поэзии, или, лучше сказать, одна совершенно заслуживает название поэзии лирической. Прочие же роды стихотворческого изложения собственных чувств — или подчиняют оные повествованию, как то гимн, а еще более баллада, и, следовательно, переходят в поэзию эпическую; или же ничтожностию самого предмета налагают на гений оковы, гасят огонь его вдохновения. В последнем случае их отличает от прозы одно только стихосложение, ибо прелестью и благозвучием — достоинствами, которыми они по необходимости ограничиваются,— наравне с ними может обладать и красноречие. Ода, увлекаясь предметами высокими, передавая векам подвиги героев и славу Отечества, воспаряя к престолу неизреченного и пророчествуя пред благоговеющим народом, парит, гремит, блещет, порабощает слух и душу читателя. Сверх того, в оде поэт бескорыстен: он не ничтожным событиям собственной жизни радуется, не об них сетует; он вещает правду и суд промысла, торжествует о величии родимого края, мещет перуны в супостатов[13], блажит праведника, клянет изверга.
В элегии — новейшей и древней — стихотворец говорит об самом себе, о своих скорбях и наслаждениях. Элегия почти никогда не окрыляется, не ликует: она должна быть тиха, плавна, обдуманна; должна, говорю, ибо кто слишком восторженно радуется собственному счастию — смешон; печаль же неистовая не есть поэзия, а бешенство. Удел элегии — умеренность, посредственность...
Послание у нас — или та же элегия, только в самом невыгодном для ней облачении, или сатирическая замашка, каковы сатиры остряков..., или просто письмо в стихах.
Трудно не скучать, когда Иван и Сидор напевают нам о своих несчастиях; еще труднее не заснуть, перечитывая, как они иногда в трехстах трехстопных стихах друг другу рассказывают, что — слава богу! — здоровы и страх как жалеют, что так давно не видались! Уже легче, если по крайней мере ретивый писец вместо того, чтобы начать:
воскликнет:
Теперь спрашивается: выиграли ли мы, променяв оду на элегию и послание?
Жуковский первый у нас стал подражать новейшим немцам[14], преимущественно Шиллеру*. Современно ему, Батюшков взял себе в образец двух пигмеев французской словесности — Парни* и Мильвуа*. Жуковский и Батюшков на время стали корифеями наших стихотворцев и особенно той школы, которую ныне выдают нам за романтическую.