Русская любовь Дюма - страница 3
Едва обосновавшись в Париже, в доме на Итальянской площади, будущий творец «Трех мушкетеров», который решил покорить мир, сочиняя пьесы для театра, для начала покорил эту белокурую и белокожую, пухленькую и чувствительную белошвейку, которая на первых порах пыталась остудить его тем, что была на восемь лет старше его, а потом всячески старалась разубедить его в этом. По воскресеньям они гуляли в Медоне, в тамошнем лесу, и молодой провинциал из Вилле-Коттре, в жилах которого бурлила немалая толика жаркой крови чернокожей рабыни из Сан-Доминго, очень быстро соблазнил скромницу. Однако он не намеревался связывать с ней жизнь, мечтал остаться свободным навсегда, хотя и не желал терять родившегося вскоре сына, которого, само собой, тоже назвали Александром, а оттого, вместо вечно хворающей или занятой работой Катрин, за мальчиком приглядывали поочередно всевозможные Вирджини, Луизы, Белль, Мелани и прочие более или менее талантливые парижские актрисы, актриски, актрисочки и актрисульки, преимущественно из «Комеди Франсез». Но Александр-младший презирал отца за распутство, а когда в жизнь старшего вошла огненно-рыжая толстуха (и с каждым днем она, казалось, становилась все толще!) Ида Ферье, и вовсе чуть было не порвал с ним. Однако Катрин Лабе в конце концов отдала Господу свою добродетельную душу (ей-ей, Дюма-отец мог бы поклясться, что она хранила ему верность с того самого летнего вечера в Медоне, когда он задрал ей юбку!), и младший Дюма волей-неволей сдружился со старшим.
Конечно, он осуждал отца за то, что каждая его новая любовница оказывалась все моложе и моложе предыдущей (как раз сейчас сердцем сорокавосьмилетнего Дюма владела двадцатилетняя Изабелла Констан, приемная дочь парикмахера, фамилию которого она взяла своим сценическим псевдонимом… ну да, она была, само собой, актриса – хрупкая, бледная и белокожая: этого потомка негритянки властно влекли белизна и бледность!), однако сам остался подкаблучником. В понимании отца это значило – относился к женщинам с переизбытком искренности, чего они, конечно, не заслуживали.
Старший Дюма отлично знал, что в самом пылком его объяснении в любви как минимум половина сценической игры. Фантазия его была безудержна как в любовных письмах, так и в описании приключений д’Артаньяна, или Эдмона Дантеса, или Бюсси, или какого-то другого выдуманного или невыдуманного героя, а вот Александр-сын воплощал на бумаге лишь то, что происходило с ним самим, стараясь не слишком врать и ни в коем случае не отбеливать прошлое – ни свое, ни чужое. Он очень трепетно относился ко всем грехам, особенно женским, и именно поэтому, наверное, его первой истинной любовью стала не кто-нибудь, а куртизанка, то есть та, о которую вытирает ноги всякий, кто может заплатить.
Альфонсина Плесси, которая называла себя Мари Дюплесси, была, конечно, еще та штучка…
Но не успел старший Дюма подкрутить уже изрядно-таки поседевший ус при воспоминании о тех штучках, которые выкидывала с мужчинами эта Дюплесси, как зазвучали торопливые шаги.
Возвращался сын. Вид у него был такой довольный, что отец сразу вспомнил один номер, который отколол сынуля, когда ему было лет тринадцать или четырнадцать.
Он тогда учился в пансионе Гупо, куда иногда приезжала его мать – навестить мальчика. Как ни тщилась она держаться с видом настоящей дамы, оберегая самолюбие сына, мамаши нескольких учеников оказались ее клиентками. Они-то и проболтались, что она всего лишь белошвейка, не замужем, а значит, ее сын – незаконнорожденный.
Спустя некоторое время сын рассказал отцу, что за ужас потом начался:
– Мальчишки осыпали меня оскорблениями с утра до вечера, изо всех сил – как свойственно плебеям! – стараясь унизить имя, которое ты прославил, но которого не удостоил мою мать. А значит, по их мнению, я звался Дюма незаконно и должен быть за это наказан. Ну и мать моя была бедна, а они – богаты… Ночью меня нарочно грубо будили, в столовой передавали пустые тарелки. В классе терзали куда изощренней, например спрашивали учителя:
– Сударь, скажите, пожалуйста, какое прозвище было у красавца Дюнуа?