Рыжий - страница 23

стр.

Ну за что же его так! Что плохого он сделал, кому помешал! Сколько низкой жестокости, сколько подлой злобы может быть в человеческой душе! Почему некоторым самим нужно переломать руки и ноги, чтобы они поняли, как это больно и страшно? Рыжий, дружище, что я могу сделать для тебя? Не стони так, не мучься…

Как мог бережней и нежнее поднял я его на руки и отнес домой. Уложил на подстилку, налил молока и пододвинул к самому его носу, а он и не заметил. Чем еще мог я ему помочь? Я сидел над ним и мучился, правда, больше не плакал. Час сидел, два сидел, даже у самого кости заболели, словно это меня, а не его о дерево хватили. Постепенно он перестал дергаться и стонать, затих. Я опустил руку к самому носу и почувствовал едва слышное дыхание. Он был жив, он все еще был жив.

Пришел брат, присел возле меня. Мы сидели теперь вместе, боясь отойти от Рыжего, словно от нашего сиденья ему и в самом деле могло стать легче. Пришла с работы мама — мы сидели.

— Что с ним?

— Заболел, — ответил брат.

— Отравился?

— Нет, — печально пояснил брат. — Его ударили.

— Кто же посмел?

— Злодей, — зловеще сказал брат. — Злодей и гад! Но больше он не посмеет, потому что он тоже побитый.

Я вздрогнул. Вдруг вспомнилась куча мала, скрывшая от моих глаз того подонка. Пыль и крик, кулаки, головы, ноги, спины… Он не пожалел Рыжего, и его не пожалели тоже. А мне его стало жаль. Поделом ему, заработал все, что получил, и даже больше, а все равно — жаль. Жаль, потому что он — калека. Душа у него увечная, жестокая душа. Лежит и мучается ненавистью горше боли. Изувечил Рыжего и сам мается — зачем?

Пришел отец. Молча посмотрел, присел с нами.

— До утра не помрет — будет жить…

До утра… Как долго еще до утра. Мы так и уснули, сидя над Рыжим, далеко за полночь уснули, сморенные усталостью. Нас не трогали, и мы проснулись так же сидя, как и уснули.

Рыжий не умер. Выжил, чертяка, оклемался и хоть бы ему хны. На следующий же день подполз к блюдцу и поел молока. Немного, но поел. Мы, верно, два дня в школу не ходили, ухаживали за ним, а на третий он уже поднялся на ноги. Витька притащил ему двух воробьев, подстреленных из рогатки, а Пудель — длинные узкие листья какого-то растения, которое он назвал пауком. Рыжий этого паука съел с такой жадностью, с какой и мяса не ел, а Пудель на другой день принес еще и сказал, что мать сама ему этого паука обрывала. Ого! Самое что ни на есть — ого! Потому как Пуделева мать женщина была на расправу скорая, с характером неласковым и тяжелой рукой. Коли уж она сама любимый цветок распатронила, значит, Рыжий в чести.

Даже Дзагли прорвался однажды контрабандой — Витьки недосмотрел. Обегал нашу квартиру, в которой ни разу еще не бывал, все обнюхал и осмотрел, потом погавкал немного на Рыжего и всего его облизал — от головы до хвоста, благо Рыжий сопротивляться не мог. Удивительное дело, потому что друзьями они не были. Не враги, но и не друзья, каждый сам по себе. А вот ведь облизал. Фокстерьер — кота.

Как же тут было Рыжему не поправиться? Он и поправился. И даже характером не очень изменился. Первое время, правда, был у него нервный тик — вдруг заморгает, заморгает, головой затрясет… Но потом это прошло без следа. Походка снова обрела царственную величавость, взгляд по-прежнему был прям и равнодушно-мудр. Только вечерами стал чаще бывать дома. Погода прекрасная, ни облачка, легкий ветерок шелестит листвой — иди, гуляй, самое время, а он сидит на своем углу на террасе и дремлет, изредка поводя усами.

Но я-то думаю, что это он ждет, когда я его с собой позову.

— Рыжий, Рыжий…

И он спрыгивает с террасы и идет со мной. Куда бы я его, между прочим, ни позвал. Однако ласковей он не стал, ни со мной, ни тем более с, другими. Может, даже наоборот, еще злее фыркал на протянутую руку, злился. Бояться же он так и не научился, несмотря на тяжелый урок.

— Рыжий, Рыжий…

Он спрыгивает с угла террасы и идет за мною. На улицу, и гости, в чужой сад. Как сейчас, потому что и сейчас он здесь, невидимый в темноте, неслышный, осторожный. Мы подходим к проволоке, раздвигаем ее и проскальзываем в дырку по очереди: Витька, брат, последний я. Тихо, тепло, темно. Негромко шуршит листва над головою, негромко шуршит трава под ногами, ни одна веточка не треснет, ни даже сухой лист — не бывает в саду Зураба Константиновича ни сухих веток, ни сухих листьев.