Сальто-мортале - страница 7

стр.

Возможно, Дюле это обидно, я могу только предполагать, потому что говорить он об этом не говорит, но я еще ни разу не назвала его Дюси, или мой Дюси, или Дюско. Я бы и рада, да никак не поворачивается язык. Девические фантасмагории, разумеется, уже в далеком прошлом, но ничто не уходит бесследно, и я называю его либо Дюла, либо вообще избегаю называть его по имени — хоть плачь, хоть реви, ведь я еще никогда и никого так не любила, как его. Но смогу ли я когда-нибудь до конца выкричать из себя это великое множество Томи, мой Томи и Том, смогу ли я когда-нибудь выреветься сполна? Я как мешок, битком набитый ласкательными именами Тамаша.

3

Как было в первый раз и кто был первым — мужчины всегда хотят это знать. Тамаш — то есть Том — часами допрашивал меня, выуживая подробности.

— Два человека, живущие вместе, — твердил он, — должны все знать друг о друге!

«Я и о себе-то не все знаю», — думала я. Но разве посмеешь сказать такое, ведь из того, что я слышала и читала, выходит, что прав он. Я старалась ничего не скрывать.

— Первым был врач, — говорила я.

— Так. Значит, врач. Знакомая песенка.

— Как так?

— А так! Все молоденькие девчонки с ума сходят по этим, в белых халатах.

— Мой отец долго болел… — Собравшись с духом, я начинала рассказывать не слишком вдохновляющую историю, ну да пусть знает. Почему бы и нет? Я верила, что люблю Тома, — а может быть, и любила? Бесспорно одно: я ни за что не хотела его потерять. Но он прерывал меня:

— Ну да, актеры, врачи, учителя… Кумиры всех девчонок, которые вертятся вокруг, пока однажды такое божество не снизойдет к ним. Так ведь?

— Как тебе сказать… — Я теряла уверенность, хотя желание продолжать еще не пропало. Однако Том уже пускался в домыслы. И так повторялось без конца.

Тогда я умолкала, пусть говорит вместо меня, и лишь по ходу разговора, усердно кивая и время от времени вставляя: «да-да», «не совсем» и «ну конечно», — отмечала про себя, что постепенно становлюсь этакой мелкой лгунишкой; я чувствовала, что теперь уж и не смогу рассказать все так, как было, ведь тогда я стану лгуньей и в его глазах. Уж лучше знать про себя, что ты лгунья, — в то время только это имело для меня значение.

Есть, по-моему, люди, которым просто невозможно говорить правду. Вероятно, отъявленные лгуны выходят из тех, кого судьба вынудила жить с ними рядом. Очень может быть.

Неужто я была в него влюблена? Бог мой! Ведь я давно уже не помню его, даже лица. Когда человек «сходит по кому-нибудь с ума», такого не бывает. Помню только, что он вошел со словами: «Ну-ка, что у нас болит, что болит, поглядим-ка на бо-бо!» Но ведь он всегда так входил. «А где же наша мамочка?» И когда я сказала, что она только что убежала в больницу, на его лице, кажется; мелькнуло удивленное выражение. Впрочем, в чем выразилось удивление, точно не помню — может, в сдержанном жесте, — а какие у него были руки? Может, он поднял брови? Какие у него были глаза? Усталые? Живые? Большие или маленькие, глубоко посаженные? Голубые, карие, зеленые? А ресницы — какие у него были ресницы: длинные и густые или редкие, бесцветные? Не знаю, не знаю, не знаю. (Дюла носит очки, но если случится, что я больше никогда его не увижу — с этого мгновения все предметы вокруг станут для меня лишь музейными экспонатами, да и сама я превращусь в неподвижную мумию, — разве можно себе представить, что я когда-нибудь смогу забыть его длинные ресницы и немного грустный волевой взгляд его серых глаз?)

Знаю одно: тот был для меня всего лишь старым дяденькой, а вовсе не кумиром, нет, мне просто стало его жалко, когда я подумала, сколько лестниц он уже преодолел — воняющих кошачьим дерьмом, облупленных, с липкими перилами, заплеванных лестниц, ощупью огибая темные повороты, где вихрями гуляет сквозняк, сколько однообразных обнесенных решеткой галерей он пробежал из конца в конец со своим потертым маленьким саквояжем, и сколько раз вместо витамина С, аспирина или валерьянки он с удовольствием предписал бы просторное, светлое и здоровое жилье, и сколько раз в одних и тех же квартирах, испытывая отвращение к себе, он все же забирал протянутую двадцатку или полусотенную и прятал ее в карман… Мне было тогда шестнадцать лет.