Сборник рассказов - страница 18

стр.

Еще секунду класс был накрыт непроницаемой и яркой, как шелковая шаль, тишиной. Полуденное страшное солнце безмолвно плыло за пыльными портьерами, золотя молодые шеи, белые воротнички, проборы, пылающий дубовый паркет. Безжалостное парадное солнце восемнадцатого века. «Я вижу черный свет», – сказал мертвый Виктор Гюго. Их штербе. Я мыслю, следовательно, я умираю.

И вдруг где-то на камчатке, в районе запыленного шкафа с методическими пособиями, кто-то не выдержал и тоненько, с подвизгом, хихикнул. Через минуту в классе хохотали все. Даже вольтероподобный историк поддался и мягко заухал, прикрывая классным журналом старческий синевато-фарфоровый рот. Бедная Антуанетточка почувствовала, как потная волна смеха больно толкнула ее прямо под комсомольский значок, и – совершенно машинально – улыбнулась. Они были правы, конечно. С историей было покончено. И теперь уже окончательно и навсегда.

Всё ж, дочка, поближе к деньгам – оно спокойнее, – рассудила мама, вымешивая на кухонном столе круглое охающее тесто для яблочного пирога, и Антуанетточка поступила на бухгалтерские курсы.

Неспешное разрушение большой страны пошло Антуанетточке только на пользу: пару лет она поработала на полумертвом молочном комбинате, еще через пару лет комбинат купил оборотливый олигарх. К тому времени из Антуанетточки получилась почти безупречная счетная машина – идеально исполнительная и идеально равнодушная к итоговой колонке ровненьких черных цифр. К тому же бедная Антуанетточка не сплетничала и не бегала поминутно на лестничную клетку делать круглые глаза и обсуждать за сигаретой новую жену олигарха – молоденькую бледноволосую куклу, которая иногда приезжала на комбинат и быстро-быстро проходила коридорами, шурша шелковыми коленками и поглядывая на всех немного испуганными и невероятно живыми глазами. Бедная Антуанетточка просто не курила. И ей повысили зарплату. Потом еще раз. И – спустя некоторое время – еще.

Этого было более чем достаточно. Даже чересчур. Мама сделала в квартире капитальный и бестолковый ремонт (прощайте, простодушно побеленные стены и пузыри почерневшего линолеума в прихожей!) и даже справила себе мечту всей жизни – монументальную каракулевую шубу с особым, безумно ценным вальковым завитком. Можно было, конечно, купить что-то посовременнее – щипаную норку (искусно собранную из лапок и лоскутков), серого козлика или даже енота. Но именно черный каракуль (полторы тысячи советских крепеньких рублей!) носила, бередя сердца потребителей, директор маминого магазина, мягкозадая стерва с мускулистым бульдожьим ртом, – и участь двух десятков дрожащих новорожденных ягнят была решена.

Шубу мама носила чуть ли не с сентября по июнь, хотя ходить в ней особенно было некуда. Мамин магазин одной прекрасной весной превратили в бутик, непрезентабельный устаревший персонал разогнали, и теперь за огромными витринами, среди десятка одиноких нарядов, утомленно парила стайка воздушных сильфид. И в неслышном оканье накрашенных ртов, в том, как хищно бросались они на каждого случайного посетителя, было что-то удивительно аквариумное, рыбье.

Да. Поэтому шубу приходилось выгуливать только до предподъездной лавочки с пенсионерками да до поликлиники – у мамы поджимало сердце, прыгало, как каучуковый мячик, давление. Вот климакс проклятый, – жаловалась она дверце духовки, с кряхтением вынимая из пылающего жерла сковороду котлет и тряся огненными, накаленными щеками, – никакого житья от этого климакса нету… А дура-докторша одно знает: холестерол-холестерол.

Летом, в самую сердцевину дня, бедной Антуанетточке позвонили на работу. В таких случаях почему-то всегда звонят на работу. Анита Борисовна? – осведомился торопливый, с легким металлическим привкусом голос. – Ваша мама в пятьдесят второй больнице. Что вы говорите? Да, сердце. Инфаркт.

Маму хоронили в страшную жару. В налитых огнем ртутных пробирках заоконных градусников бессильно плавился обезумевший Цельсий, изнемогали под мертвыми кустами, вывалив серые обложенные языки, тусклые, пыльные дворняги, и только шоколадные конфеты, которые Антуанетточке велели на помин раздать притихшим подъездным детям, были твердыми, неподвижными и как будто даже слегка заиндевевшими, как мама, – потому что тоже всю ночь, до утра, пролежали в морозильной камере.