Счастливое кладбище - страница 7
Она вошла, встала в позу, провозгласила писклявым голосом:
— Граждане хорошие, я спою старинную песню про любовь, не за копеечку, а с надеждой, что вас услаждаю, мне радость от этого, а если кто захочет подарочек дать, спасибо великое…
И она запела:
Она пела и почти плакала, но тут пришли билетные контролеры, прервали вдохновенное пение и на первой же остановке вытолкали безбилетников Карюхина и плачущую певицу из вагона.
На платформе она утерла лицо от слез, высморкалась, сказала, вздохнув:
— Давай знакомиться… Меня Варвара зовут.
— Еще чего! — возмутился Карюхин. Какая еще Варвара, когда на свете существует одна только Варвара-пухлощекая, а других нет и быть не может. — Еще чего! — повторил он.
— А тебя как?
— Не все ли равно? Отстань!
— Чего злишься? Не надо.
— Ты крокодила, а не Варвара.
— Крокодила, — согласилась она, смеясь, — угадал. А я знаю, ты на помойке живешь. В городе лучше. Я в пустом доме, как барыня. Снесут скоро, а пока — живи не тужи. В городе-то лучше, хочешь отведу?
Он смерил ее презрительным взглядом, махнул рукой, отошел подальше в конец платформы и стоял там, сердясь, дожидаясь другой электрички. И когда электричка, наконец, пришла, он ловко протиснулся в приоткрытую дверь, увидел, что самозваная Варвара не успела влезть в вагон, мстительно крякнул и до самого Перещепина ехал оскорбленный: жердь без задницы, курица общипанная! Ужасно не понравилась ему эта баба с дорогим таким для него именем.
В городе у него было постоянное хорошее место не на рынке, а у ограды, снаружи, где и милиция не трогала, и охранники не приставали, требуя дани за место. Рядом с ним обычно сидел такой же бомж, как и Карюхин, Ефим, но, наверное, врал, потому что лицом был совсем не русский, с чернотой, торговал он старыми книжками и про каждую имел свое понятие. Книги он находил в мусорных контейнерах во дворах. Водку не пил, сигарет не курил, ничего о себе не рассказывал, не жаловался на жизнь, а если о чем и сокрушался, то о том, как беспечны стали люди, если выбрасывают на помойки целые библиотеки. Таинственный, печальный человек, который заходил иногда к продавцу сухофруктами таджику Абдулле и разговаривал с ним на его языке. Абдулла почтительно здоровался с ним, называя «усисель». Карюхин спросил как-то Ефима:
— Вы что, жили там?
Обращаться к этому человеку, как ко всем, на «ты», он не мог, робел.
— Жил, — ответил Ефим.
Ефим был из городских бомжей, совсем другого племени, чем те, кто обитали на свалке. Городские бездомные ютились в заброшенных домах, в подвалах, в канализационных люках, в залах ожидания на вокзалах и отличались тем, что были посноровистей, пооборотистей, чем другие их собратья. Или это только казалось так Карюхину, он ведь и сам побывал в их шкуре, когда несколько месяцев прожил в Найденовске на трубах теплоцентрали. Тут и женщин было больше, спившихся, прилепившихся к случайным мужикам с рабской покорностью.
Но кроме городских бомжей были еще сельские, которые роились возле дачных поселков, после того как дачники разъезжались, оставляя на долгую осень и холодную зиму свои дома. Среди них тоже пожил Карюхин, но недолго и несчастливо: попал в милицейскую облаву и едва ноги унес.
Есть еще бомжи-путешественники, они нигде не останавливаются, мчатся в неведомые края, перебираясь с поезда на поезд, с электрички на электричку. Здесь больше молодежи, подростков, шумных, нахальных, которым все трынь-трава. И с ними пробарахтался Карюхин несколько недель.
А существуют еще лесные волки, отшельники, ютятся они в лесных чащах, подобно Толеньке — светлая ему память!
Всего нагляделся Карюхин, сколько же их, бездомных, болтается по стране — тысячи, миллионы?
Есть еще одно страшное, безжалостное племя парней и девчонок-наркоманов, которые устраивают набеги на других бездомных, отнимая у них последние гроши. Вот от них и получил однажды Карюхин незаживающую, гниющую ножевую рану в бедро, которая с тех пор постоянно дает о себе знать, особенно в дождливую погоду…