Седьмой патрон - страница 9

стр.

— Четыреста пятьдесят девять тысяч, крестный.

— Перебери народишко, сволоту, коя из моих рук кормилась.

Снова старик на память называл цифры, я 'еле успевал гонять костяшки.

— Приплюсуй женок, ребятишек. У кого и родители-перестарки, не работают, зато жрать подай. Кругло взять, тысчонки три с гаком наберется, верно? Клади три с половиной! — Крестный, приосанившись, огладил бороду. — Людишек-то… Тыщи! Мы, стало быть, жили и другим жить давали — опора, становой хребет державы. Ты, Сережка, земляка-сольвычегодца Строганова вспомни — царя деньжатами ссужал. Кузьма Минин Русь спас. А про Третьякова слыхал? В Москве картинную галерею завел. Алексеев, он же Станиславский, целый театр основал. Мамонтов, строитель Вологодской железной дороги, — искусствам первый покровитель. Мы… все, мы — купцы, промышленники! Я тож не отставал, тебя за уши из навоза в люди волоку — получай образование. И тебя, и…

Сорвав с головы полотенце, он гаркнул, раздувая жилы на шее:

— Виринея, давай сюда, жених прийти изволили!

Я помертвел. Сейчас неслышно возникнет на пороге забитое серенькое существо — потупленные глазки, ручки, смиренно спрятанные под передником. Хохоча зычно, крестный станет выспрашивать, готово ли у невесты приданое…

— Виринея! — гаркнул старик громче. Плюнул на пол и затряс бородой. — Никого. Разбежались, не дозовешься дармоедов. Ох, голова моя бедная… А сколь у тебя вышло, бухгалтерия? Поделил?

— Сто рублей двадцать копеек на душу, Зосима Савватьевич, — соврал я, не моргнув.

— О… о! И двугривенные на полу не валяются! Как подумаю: иной щенок маткину титьку сосет и уж ко мне в карман залез — без соли бы его съел…

Рыгнув, старик мелко перекрестил рот.

— Прости, господи, грешного… — выждал паузу и заключил неожиданно: — Недолго большевикам Россией владеть. Пропьются, прожрутся. Сто рублей, разве деньги по нонешним ценам?

За дверью раздался шорох. Шурша шелками, вошла Глафира Зосимовна: черное платье до полу, черная кружевная накидка. Затянутая в корсет, талия, как у осы.

Крестный определенно побаивается младшей дочери. Глафира Зосимовна в войну жила в Либаве, замужем за флотским офицером. Когда Либаву заняли германцы, молодые перебрались в Гельсингфорс. По слухам, ее мужа в революцию матросы бросили в воду — с корабля вниз головой.

— Того-этого, — забормотал Зосима Савватьевич, — нечистый попутал. В проигрыше выставил татарскому игу коньячишко…

— Оттого вы, папенька, на всю Соломбалу раскричались? — кривила полные красивые губы Глафира Зосимовна. — Что вы считаете, какие сроки? В казематы ЧК захотелось? Вам составят протекцию. За благодеяния ваши… Составят, как бог свят!

Уши горели — вылетел я из комнаты. Зачем приходил? На что надеялся?


Виринея была на грядах.

— На ведьму напоролся? — спросила она не без ехидства. — С чем и поздравляю.

Никто Вирку не знает, кроме меня. Тихоня, серенькая, а на самом деле она бой-девчонка, оторви да брось.

— Мне что? Пожалуйста, — дернула Виринея плечиком. — Пожалуйста, ходи. Ходи да помни: седатая сатана над тобой, Сережа, потешается.

Старые песни! Люто ненавидит она обитателей особняка с сиренью: «сатана», «ведьма», «стерва» — еще вполне сносно, иногда Вирка так по их адресу выскажется, хоть стой, хоть падай.

Лет пять тому назад мама ходила «повечеровать» на Новгородский проспект к Салтыковой, своей знакомой, и привела с собой оборвыша. Точнее, притащила силком. Одетый в кацавейку до пят, оборвыш орал благим матом и брыкался. Мама подобрала его в булочной, где эта сопля залезла к ней в карман…

Находку насильно вымыли в корыте, переодели в чистую одежонку, за стол, однако усадить не смогли. Забилась девчонка под кровать, зыркала оттуда, и глаза ее светились, точно у звереныша.

Ночью долго слышалось какое-то хрупанье, точно мышь точила сухарь: находка ела сырую картошку. Как она прошмыгнула на печь, где раздобылась картошкой, осталось тайной.

Мама встает рано. Хвать-похвать — находки уж нет!

Помнится, стоял ноябрь, выпал снег, и мама ума решилась, когда девчонка босиком пришла с улицы с ведрами воды.

— Что ты делаешь, безголовая! — всплескивала мама руками. — Да как же, чем ты раньше жила, горемыка сердечная?