Селенга - страница 15
Когда Воронов вернулся, комендантша, игриво улыбаясь, сообщила, что его несколько раз спрашивала «такая хорошенькая, застенчивая девушка», но она, боится, огорчила ее, сказав, что он уехал надолго.
А через час по пути в управление Воронов увидел на противоположной стороне улицы Машу и Шалву. Он был жилистый, темноглазый, черноволосый парень, выше и красивее, чем думал Воронов, только лицо у него было растерянное, умоляющее. Маша, завидев Воронова, подалась к нему всем телом, но Воронов нагло сделал вид, будто не замечает ее, и ускорил шаг.
Перед концам смены Шалва пришел на участок поступать на работу. Просился в подсобники к каменщикам. Оказалось, он еще не устроился даже в общежитие, жил все эти дни под небом, ночевал в штабелях досок. По его взгляду Воронов понял, что он все знает и то ли ненавидит его, то ли презирает.
За ужином в столовой Воронов случайно услышал разговор девушек-штукатуров за соседним столом о том, что Шалва не отстает от Маши, сидит часами на ступеньках ее общежития и ребята уже ходили гоняли его. Он говорит ей: «Мне все равно, с кем и как ты дружила. Я всегда мечтал о тебе и люблю только тебя». А Маша, вероятно, хочет уезжать: спрашивала, как расторгают договор.
Однажды после смены, когда солнце только что село за горизонт и уже где-то играли гармошки, Воронов усталый шел домой. С Почтовой площади отходил автобус, и Воронов приостановился, чтобы посмотреть на него.
Автобус тронулся, и в этот момент Воронов чуть не столкнулся лицом к лицу с Шалвой. Грузин шел по камням и так смотрел на окно, с такой тоской и растерянностью, что Воронов сразу, без колебаний, понял: Маша там. Он силился ее рассмотреть, но машина была битком набита, он ничего не успел увидеть, а Шалва, без сомнения, видел, он все шел рядом с окном. Он так и не заметил Воронова, который поспешил прочь. И сколько Воронов ни оглядывался, Шалва все стоял на дороге, угрюмо глядя на серую точку, исчезавшую в облачке пыли.
Воронов пришел домой, все в нем горело. Он стянул с себя куртку, сапоги, лег на неубранную, сбитую в ком постель.
Вагнер бюллетенил, лежал на другой кровати, задрав ноги, ядовито дымил дрянной папиросой.
— Маша уехала, — сказал Воронов.
— Да… да, — сказал Вагнер, словно уже знал это, погасил папиросу о стул, потом спохватился и отнес ее в консервную банку, служившую пепельницей.
Он не лег, а, похрустывая пальцами, стал ходить но комнате, словно продолжая думать о чем-то своем, изредка бормоча:
— Гм… да, да… Боже мой!.. Ведь я тоже виноват… да…
У него странно дрожали руки.
Воронов отвернулся, тупо смотрел на полосатые обои, а когда поднял голову, Илья стоял над ним с дикими, ненавидящими глазами и говорил очень вежливо, заикаясь от волнения, наверное, забыв, что они давно друг с другом на «ты»:
— Вы однажды… сказали о длинной и короткой жизни. Да… да… Вы знаете, большое и глубокое, подлинное… Вы знаете… его у вас больше уже не будет…
БАБКИНЫ ОЛЕНИ
Все ее звали «бабка Груня», а отчество забыли. Старика она схоронила семь лет назад, извещения о гибели обоих сыновей пришли еще в войну. Она жила одна в маленьком трехоконном доме — в тихом, заросшем травой проулке Иркутска, недалеко от Ангары, но на реку не ходила совсем, боялась ее.
Бабка была тихая, незаметная. С соседями всегда ладила, в спорах уступала. Огород отдавала на лето бондарю Ларионычу и была благодарна, если он отмеривал ей осенью мешок-другой картошки. Говорила мягким грудным голосом, приветливо покачивая в такт словам маленькой седой головкой. Ходить ей было тяжело из-за полноты, она страдала астмой. О прошедшей жизни убедительнее всяких слов говорили изъеденные морщинами большие грубые руки с толстыми проворными пальцами и вздувшимися жилами.
В доме имелось две комнаты. Одну из них, что на улицу, бабка долгое время сдавала студентам гидростроительного техникума.
Это были нахальные, бесшабашные парни. Они никогда не платили за комнату вовремя, хотя она им каждый день готовила, сверх того стирала и прибирала. Потому что, если бы не бабка, они бы жили как поросята в хлеву — такой народ. «А, что с них возьмешь? — рассуждала она. — Раз пустила, пусть уж живут, не выгонять же на улицу». В конце концов она расщедрилась и простила им все долги, сославшись на то, что ей своей пенсии достаточно.