Селинунт, или Покои императора - страница 2

стр.

Он молчал, и я больше ничего не узнаю, и сомнение не будет развеяно — то самое сомнение, которое для всех, вступающих на трудный путь, всегда было дорогой уверенности. Та уверенность, которая могла родиться в моей душе, обязана собой лишь особому осознанному бреду в первые дни в больнице и, наверное, еще наркотикам, которые ему тогда вводили, оцепенению, которое прерывалось внезапными приступами словоохотливости.

И все же не было ничего хуже, чем тот час, когда сон все не шел к нему. В конце концов завершалась и ночь, и это немое созерцание. С трудом рождался день на подступах к городу, над бескровной бледностью водохранилищ, уже несколько недель недоступных для кораблей, в которых перестали отражаться аппарели линии горизонта и балки новых зданий. Но он, застыв на том же месте, прижавшись лбом к стеклу, наблюдал иное зрелище, а в ушах его все громче и громче звучало это название.

И уже было слишком поздно задаваться вопросом о происхождении заданной темы. Слишком поздно интересоваться, был ли это Селинунт в Киликии, где умер император Траян, возвращаясь в Рим из парфянского похода, город, и ныне носящий отпечаток этой царственной смерти; или же другой Селинунт, основанный на Сицилии греками из Мегары, а позже стертый с лица земли сарацинами. Ни этот Селинунт и никакой другой, а призрак, сияющий след, большой корабль с надутыми Ветром парусами, ведущий эскадру в узкий пролив и заполняющий собой все пространство. Его вздымает волна, которая, накрывая собой ближние берега, как будто выплеснула все море.

Это слово пронеслось мимо него, и он успел его ухватить. Но волна подняла его на свой гребень, и ему удавалось удержаться на ней параллельно берегу, словно он занимался серфингом в Сиднейской бухте. Это была музыка, возникшая из глубин его самого, ритм которой вскоре убыстрится. В его глазах загорался огонь, и по внезапно порозовевшей маске я мог догадаться о каком-то внутреннем трепете. Одно слово, всего одно слово! Имя!.. Он вновь переживал странное чудо этого рождения и светлого прибоя. Все для него начиналось заново, как в те времена, когда каждое утро он обнаруживал на своем столе разрозненные листки, вырванные из записных книжек Атарассо, которые Сандра оставляла там на виду перед уходом. Она не отдавала ему всех записок целиком, будто не доверяла ему, будто хотела понемногу втянуть его в эту работу. О чем в них говорилось?.. О синей птице Кносса?..[1] О глазах осьминога, увеличенных лунообразной шаровидностью вазы?.. О Гудеа, правителе Лагаша?..[2] О некоторых незначительных соображениях по поводу сокращения рождаемости в римской элите?.. Неважно: одного слова, внезапно отделившегося от этих ученых рассуждений, которые сами по себе для него немного значили и не возбуждали его сверх меры, одного простого слова было достаточно, чтобы привести в действие механизм его мысли. Откуда черпал он эту силу, эту свободу, это желание сравняться с образцом для подражания и очень скоро пойти дальше этих недосказанностей? Для него это была своего рода дикая игра, правил которой он так никогда и не узнал бы, ничем не сдерживаемый и, пожалуй, незаслуженный экстаз. Одно слово!.. За ним возникали другие, столь многочисленные, что заслоняли солнце, и он уже не видел, как летит время. Он забывал об обеде, который приносил ему на подносе молодой слуга. Бред, одержимость! Пока это продолжалось, ему было достаточно расставить ловушки. И никогда ему на ум не приходила горделивая мысль создать что-то на века. Внезапно он падал без чувств. Когда Сандра возвращалась посреди ночи, принося с собой новые листки, он лежал голый, поперек кровати. И просыпался только тогда, когда она прикасалась к нему губами и руками.

Так он и жил тогда — то захлебываясь словами, то замыкаясь в молчании, тратя без остатка телесные и душевные силы. Но все это стерлось: и вспышки гнева, и обиды. Однако механизм действия его мысли остался прежним. Селинунт звучал в нем, словно назойливый старый мотив. На сей раз он не вырвется за пределы круга. Он сидел в этой хижине — самой гиблой дыре, какая только может быть, — и выйдет отсюда, только чтобы исчезнуть навсегда, и никто никогда о нем больше не услышит. Единственную свою победу он одержал над самим собой, и то частью не по своей воле. Подобно старому императору, которого свезли на берег, потому что в его состоянии он бы не пережил перехода, высадили в первом же порту, поселили в первом попавшемся доме, он оставлял свои поразительные свершения в удел другому: он уже не мог претендовать на собственный триумф.