Семь песен русского чужеземца. Афанасий Никитин - страница 12
«Дошли мы до моря на большом судне посольском, да стало оно на мель в устье Волги, и нагнали нас, и велели судно тянуть вверх по реке до еза. И судно наше большое тут пограбили и четыре человека в плен взяли, а нас отпустили голыми головами за море. А назад, вверх по реке, не пропустили, чтобы вести не подали.
И пошли мы, заплакав, на двух судах в Дербент. В одном судне посол Хасан-бек, да купцы персидские — тезики[15], а на другом судне — шесть московских, да тверичей шесть нас, да коровы, да корм наш. И поднялась на море буря-фуртовина[16], и судно меньшое разбило о берег. А тут стоит городок Тарки. И вышли наши люди на берег, да пришли тех мест люди — кайтаки и всех взяли в плен.
И пришли мы в Дербент...»
Эх, Каспийское море, море Баку... Железные врата — проход узкий меж горами и морем, защищённый крепостью...
Делать было нечего. Надобно бить челом Василию Папину, только прибывшему в Дербент, да и Хасан-беку. Ведь людишки в плену у кайтаков, а товар пограблен...
Офонас побродил по торговым рядам — это были целые кварталы лавок и лавчонок, входы, завешенные коврами, и раскрытые входы; и блеск, и сверкание, и запах острый, густой новых тканей, кож, мехов...
Солнце зашло. С высоких минаретов понеслись призывы муэдзинов[17] к вечернему намазу[18]. Караван-сарай, ворота которого обращались на юго-восток, переполнился приезжими. Здесь собрались купцы из Самарканда, Бухары, Дамаска, Тавриза... Воротившись после дневных забот под кров караван-сарая, его обитатели занялись приготовлением ужина. Доносились громкие разговоры, хохот... Но не до смеха Офонасу и его спутникам. Не хотелось Офонасу к своим; сумрачны они; переговаривают, заступится ли московский Папин, черноглазый грек, да и с Хасан-беком-то каково будет говорить. Толмача никому не надо; все худо-бедно лопочут, исторгая из уст смесицу некую тюркских разнообразных наречий с говорами фарсийскими и дарийскими, а кое-кто щегольски вставляет и арабские словечки. Все по сути своей и не купцы, не торговцы, а поставщики княжеских дворов Руси. Офонас дале Нижнего Новгорода прежде не добирался, но видывал и он в Нижнем и персов, и тюрок разноговорных; может и он щегольнуть восточным словцом...
Офонас побродил по двору, ему сделалось хорошо среди смеха и громких речей. Заглянул на верблюжий двор. И прежде видывал верблюдов. Животный дух крепкой пушистой шерсти, очи животные тёмные, добрые, хороши были ему. На его худом и уже покрывшемся загаром лице улыбнулись виновно-диковато его светлые карие глаза. О жене и сыне, о Петряе-обидчике, о долге Бороздину давно уж не думалось. Всё это осталось в ином мире, ныне смутном, туманном. И отсюда, из тёплого вечернего Востока, мир далёкий тверской чудился зимним вечно; и в нём будто и Петряй и Бороздин истаивали неясные, исчезали; и дед Иван махал издали благословительной старческой рукой, и Настя сидела в горенке за шитьём золотным, склоняя голову в кике новой, а сама нарядная какая, Бог с ней; и Ондрюша играл деревянной, красно раскрашенной лошадкой и поглядывал в сторону окошка слюдяного с детским лукавством добрым, будто знал, что отец видит его, и будто гостинцев ждал... И было чудно. Потому что ныне, ограбленный, далеко от рода и города своего, Офонас чувствовал себя свободным и почти весёлым. И детское припоминалось время, что минуло в его жизни-животе так быстро; а бывали дни долги и полны загадочного смысла самых простых деяний, играний ребячьих... Ушло всё. А теперь будто ворочается. И будто он и возрастный и дитя. Хотелось посидеть за весёлой трапезой, смеяться, кушанья сладкие кушать. Хотелось пить хмельное и ещё более развеселиться. Очень хотелось женщину. И петух, тот, что понизу живёт, бабьи кунки клюёт, напрягался в своей мотне, гребнем алым помахивал. Но не ночи супружеские честные с Настей припоминались, а припомнилась одна тайная банька, и он, молодой совсем, стоит, держа спереди берёзовый веник. Из пара выскочили и в Тверцу голышом. Бабы плещутся, хохотом заливаются, водою в Офонаса брызжут. Купались на мели, на изгибе. Одна и попади на зыбучий песок и — тонуть! Офонас и поплыл за нею, по-собачьи загребая. Достал из воды, скользкое тело живое, крепкое, большое ухватил... В благодарность и не платил ничего. А была хороша. И такое делывал!.. Эх!.. Сладка пизда — а всю-то не вылижешь. И самому костяному хую до донышка блядской пизды не добраться... А с честною женою родною творить иное многое телесное — грех, и большой!.. Однако же от памяти подобной разгорелось пуще... Денег оставалось не то чтобы мало, но ведь кто ведает, какие испытания ждут впереди, вдали... Выходить одинёшеньку в чужой город ввечеру — опасное дело, да ежели нужда-то долит!.. Решился... Своим не сказался...