Сердце Ангела. Преисподняя Ангела - страница 22

стр.

– Не надо, есть уже.

Загорелся зеленый, я перешел улицу.

В «Красном петухе» повсюду был плюш и полумрак. За столики у бара набились знаменитости из хороших кварталов, богатые господа с радужно-стразовыми декольтированными дамами.

Я нашел себе табурет у стойки и заказал стаканчик коньяку. Трио Ножки уже играло, но со своего места я видел только спину Свита, склонившегося над клавишами. Кроме рояля, слышны были еще контрабас и электрическая гитара.

Они играли блюз. Рояль пульсировал и рокотал, по временам гитара, словно колибри, влетала в переплетения мелодии. Кенни не солгал: Свитова левая была божественна. В барабанщике не было нужды. Поверх мрачных переходов контрабаса Свит вывел нежнейший узор печали, и когда запел, голос его был полон сладостного страдания:

Жизнь доконала, и я пою свой вуду-блюз.

Петро лоа, оставьте мой дом.

Зомби стонут всю ночь под окном.

Жизнь доконала, и я пою свой вуду-блюз.

Зузу-мамбо любила хунгана.

Зузу знала: с Эрзули[17] не шути.

Зузу стала рабыней от заклятья тамтама.

Теперь у ней на могиле пляшет Барон Самди.

Жизнь доконала, и я пою свой вуду-блюз…

Первая часть выступления закончилась. Музыканты переговаривались, смеясь, утирали лица большими белыми платками. Потом не спеша перебрались к бару. Я сказал бармену, что хочу угостить музыкантов. Он поставил перед ними стаканы и кивнул в мою сторону.

Двое из них взяли выпивку, глянули на меня и растворились в толпе. Ножка Свит уселся на табурет в дальнем конце стойки, привалился к стене большой седеющей головой и принялся наблюдать за людьми в зале. Я взял свой стакан и стал пробираться к нему.

– Спасибо вам, мистер Свит, – сказал я, взбираясь на соседний табурет. – Вы – гений.

– Зови меня Ножкой, сынок, я не кусаюсь.

– Как скажете, Ножкой так Ножкой.

Широкое бурое лицо Ножки было все изрезано морщинами, как плитка жевательного табака. Густые волосы были цвета сигарного пепла. Костюм из блестящей синей саржи, казалось, вот-вот лопнет по швам на его туше, однако ножки в черно-белых лаковых туфлях были маленькие и изящные, как у женщины.

– Мне понравилась последняя вещь.

– Я ее в Хьюстоне написал, на салфетке, лет сто назад.

Он засмеялся, и белый полумесяц улыбки осветил коричневые морщины, словно возвещая конец лунного затмения. На одном из передних зубов у него была золотая коронка с прорезью в виде перевернутой пятиконечной звездочки. Заметная штучка.

– Так вы в Хьюстоне родились?

– Еще чего! Так, проездом был.

– А вы откуда?

– Я? С Юга, откуда ж еще? Чистокровный орлеанец. Меня ампропологу показать – в обморок упадет. Да мне еще и четырнадцати не было, а я уже по барам играл. Всех ребят знал: и Банка Джонсона, и Джелли Мортона. С самим Армстронгом дружбу водил. Даже в Чикаго по реке наезжал, вот как.

Тут Ножка разразился гомерическим хохотом и хлопнул себя по коленям. В тусклом свете блеснули перстни на толстых пальцах.

– А вы меня, часом, не дурите?

– Ну, может, малость и дурю.

Я усмехнулся и понюхал свой коньяк.

– Хорошо, когда есть что вспомнить.

– А ты книгу, что ли, пишешь? Я вашего брата за версту чую, как лис несушку.

– Почти в точку, старый лис. Я сейчас пишу кое-что для «Лук».

– Да ну? «Лук» вспомнил про Ножку Свита! Тут Дорис Дэй[18], а тут я, так, что ли? Здорово!

– Знаете, не хочу вас обманывать. Это будет статья про Джонни Фаворита.

– Про кого?

– Про Фаворита, певца. Он еще у Симпсона в ансамбле пел лет пятнадцать назад.

– Ну-у! Симпсона-то я помню. Он на барабанах стучал, как отбойный молоток.

– А про Фаворита что-нибудь помните?

Коричневая физиономия Ножки изобразила святую невинность ученика, не знающего ответа.

– Нет. Ничего не помню. Может, он потом имя сменил? Его теперь не Синатра зовут? Нет? Не Вик Дамон?

– Может быть, у меня неверные сведения, но, я так понял, вы с ним были друзья.

– Слушай, сынок, он как-то записал одну мою песню. За гонорар ему спасибо, но от этого мы с ним друзьями не стали.

– А я видел в «Лайф» фотографию, вы там пели вместе…

– Да, помню. Это было в баре у Дикки Уэллса. Я его там видел пару раз, но он не ради моих красивых глаз приезжал.

– А ради чьих же?